Уже сам Иисус выражался в терминах, которые были сильно связаны с реальностью, хотя то, что он хотел сказать, бесконечно ее превосходило. И в этом отношении имеется что‑то вроде временного падения Иисуса, спускающегося вниз, чтобы приспособиться к еврейским понятиям. Но именно в Евангелии от Марка можно уловить такое превращение субъективного в понятия, в слова. Сама идея единства переводится на язык господина и раба, посредством идеи царства. Религия Иисуса превращается в нечто такое, по отношению к чему следует вести себя подобно рабу. И нечистая душа первых апостолов говорила в них более высоким голосом, чем божественный разум. «Безнравственные и в глубоком смысле противоречивые понятия, которые евреи создают, исходя из гнева, из пристрастности, из ненависти их Иеговы к другим народам, из его нетерпимости, переходят в теорию и практику христианской религии».
Для Гегеля речь идет о том, чтобы переделать, опираясь на развитую интуицию, которую ему дает романтизм, прагматистскую историю Гиббона, оказавшую на него значительное влияние, и в то же самое время, судя по тому значению, которое он отводит идее общины, он продолжает Гердера, Реймара, Лессинга, и открывает дорогу к теориям Штрауса и Бауэра, хотя он и превосходит их в созданной им концепции этой общины.
Еврейская душа возобновляется, если можно здесь говорить о возобновлении, в душе Церкви, таким образом, что несчастное сознание — это не только Церковь без Бога евреев, и Бог без Церкви Христа, но также и первое, совершенно внешнее единство Церкви и Бога. Эта идея, изложенная в Первых фрагментах, повторяемая в Очерке о позитивности, развивается на новом уровне в Судьбе христианства. Еврейская культура, говорит нам Гегель, была такой бедной на идеи, которые приближались бы к духовным отношениям, и наоборот, такой переполненной терминами, которые были чистыми понятиями, применявшимися к отношениям, существовавшим между чуждыми друг другу реальностями или существами, что апостолы должны были выражать духовное в терминах объективных отношений. Там, где чисто субъективное желает говорить во весь голос, оно остается лишь чисто объективным; и возобновляющим свое излюбленное развитие, атакующим одновременно иудаизм, пиетизм, философию просветителей: «В скорлупе ореха, — пишет он, — не может поместиться лев; в тюрьме еврейской души не может разместиться бесконечный разум; не может быть жизни в высохшем дереве; гора и глаз, который ее видит, являются субъектом и объектом; но между человеком и Богом, между одним духом и другим не существует этой пропасти объективности».[70]
«Христиане, следовательно, достигают той точки, где находились евреи». Они недооценивают свободу разума. Человек — это не — Я, а божество — это другое не — Я, чуждое первому, до которого первый может добраться лишь посредством колдовства. Подобно фихтеанскому миру, описанному в Вере и Разуме, мир создан лишь из двух не — Я. Мы имеем здесь позитивную веру в том уничижительном смысле, какой Гегель дает этому термину. Всякое единство в таком случае является чем‑то данным. Здесь, как, между прочим, и везде, то, что является определяющим, является и определенным. Действие должно быть теперь не активностью, а пассивным страданием. Когда есть сила, которая надо мной господствует, то есть и пассивность. Через идею этого страдания, через идею пассивности идея позитивности заранее связывается с тем, что будет идеей несчастного сознания. Гегель продолжает: «Это страдание является не чувством, а скорее разделением чувства, и то, что страдает, становится объектом, противостоящим тому, что причиняет страдание, в той мере, в какой эту причину представляют в виде субъекта. Любая позитивная религия исходит из противоположности, из идеала; в этом смысле можно сказать, что всякая позитивная религия есть, в сущности, фихтеанство, есть Должное (Sollen)». И Гегель пишет: «Кантовская философия; позитивная религия, божество, священная воля; человек, абсолютное отрицание; представление есть мышление, но мышление не есть бытие». «Единство, даже в той мере, в какой оно являлось бы единством, было бы чем‑то противоположным, что было бы противоречием; даже активный элемент является определенным в своей активности».
Мы, таким образом, имеем перед собой первый набросок теории благодати, которая займет свое место на страницах Феноменологии, посвященных несчастному сознанию: человек, всегда стремящийся существовать лишь посредством противоположного, человек, существующий лишь в той мере, в какой имеется нечто противоположное, и это противоположное является определением и определенным, «этот человек должен мыслить себя за пределами своего сознания; не существует ничего определяющего без определенного, и наоборот». «Одно существует для другого и, следовательно, существует для него лишь посредством чуждой силы; другое предоставлено ему лишь благодаря последней; всегда имеется лишь зависимое бытие внутри бытия чуждого, от которого все распределяется к человеку и которому он должен быть обязан своим существованием и тем бессмертием, которое он у него с волнением и трепетом выпрашивает». Христианин живет в молитве, приписывает все добрые движения своей души Богу и определяет религиозное действие и действие кощунственное лишь через отношение к трансцендентной воле.
70
В конце концов Гегель тем не менее делает некоторые оговорки. Для восточного разума между духом и телом, между идеальным и реальным существует ясное различие, которые мы устанавливаем. Реальность не является чем‑то фиксированным и индивидуальным. Она сама представляет собой духовное. Существует бесформенное колебание между реальностью и духом.