Существует не только смертность, но также и то, что Гегель называет стыдливостью, то есть затруднение, даже препятствие, образованное материальным началом. «Любовь возмущается тем, что разделено. Этот гнев любви и есть стыдливость». И такая стыдливость и на самом деле становится гневом, когда она оказывается перед отсутствием любви. Стыдливость — это феномен сжатия перед чем‑то враждебным, чем является тело, индивидуальность, которая, кажется, добавляется к нам лишь для того, чтобы нас уменьшить.[180] Но сам такой страх в конце концов поглощается любовью, любовью, которая не боится своего собственного страха.
Нет другого божества, кроме любви, говорит Гегель словами Св. Иоанна и Св. Павла. Рассудок был разделением, любовь является воссоединением, целостностью, единством намерения и действия, внутреннего и внешнего, полнотой жизни. «Любить Бога — значит терять себя в бесконечном, безграничном, в бесконечности жизни; в чувстве гармонии нет никакой всеобщности, так как в гармонии единичное находится не в состоянии борьбы, но в состоянии согласия». Такое исполнение, такая полнота закона будет в то же самое время его снятием (Aufhebung), возвышением и упразднением.[181]
Гегель неоднократно возвращается к замечаниям об этом отсутствии всеобщности, ложной всеобщности, в любви. Такая любовь не является людской любовью вообще, абстрактной гуманностью, так как тогда мы вернулись бы в область представления, мыслимого; нет ничего более пресного и более бедного, чем такая любовь. Нечто мыслимое не может быть любимым.
И когда мы любим ближнего, а не абстрактного человека, как самого себя, в том смысле, в каком известно, что ближний и есть наше «Я», то так же, как не существует теперь всеобщности, так не существует и объективного. Благодаря любви сила объективного разрушается; благодаря ей вся область объективного переворачивается; для любви нет границ; «то, что она не объединила, является для нее не чем‑то объективным, но чем‑то оставшимся в стороне или неразвитым, чем‑то таким, что ей не противопоставляется». Преодолевается противоположность субъективного и объективного в том же самом движении, в каком преодолевается противоположность единичного и общего. Любовь символизируется Тайной Вечерей, которая, в сущности, является «чувственным единством». Разнородные вещи связываются самым глубоким способом. Предметы, ко — торые здесь вначале кажутся объективными, являются на самом деле мистическими, как и действие, которое ими управляет. Хлеб и вино уже не существуют для рассудка, то есть они не относятся больше к объектам, к материи, к разделенным вещам. Я связываю то, что является чуждым, говорит и Эмпедокл Гельдерлина. Даже сравнения и притчи не могут передать представление о глубине этого единства. Более того, здесь уже нет больше чуждого. Жизнь в Христе соединят в одном — единственном понятии множество индивидов; Иисус пребывает во всех людях.
Было вполне естественным, что Гегель вернулся к своим рассуждениям теолога и дал религиозным мистериям определенную интерпретацию, как это нравилось делать его современникам, и как он сам всегда будет пытаться делать; но он будет с уважением относиться к характеру этих мистерий; по его мнению, разум должен оставить нетронутой их тайну.
Если мы возьмем сами практические традиции, мы увидим в них смысл, который прекрасно согласуется с мышлением, с мышлением немыслимого, к которому Гегель приходит: крещение как раз и совершается, чтобы поставить одно такое понятие выше других, разумеется, внешним способом; тот, кто погружается в воду, является теперь лишь данной нашим чувствам водой, так же как недавно мы говорили, что человек, который видит, составляет единое целое со светом. Субъективное и объективное едины (не будучи еще посредством крещения растворены друг в друге). Вода Иордании, как и вода потоков Швейцарии, которую созерцал Гегель, как и вода всех тех рек, чей шум слышится в поэзии Гельдерлина, несут в своем течении отзвук изречения Гераклита, утверждавшего гармонию различного и совершенную непрерывность.
Мы видим лишь, что мы пребываем в объекте любви, говорит Гегель в другом отрывке, и тем не менее нас нет, чудо, которое мы не в состоянии постичь. В центре гегелевской интуиции мы обнаружим идею экстаза, который в то же самое время является процессом; момент, когда и то и другое совпадает, — это момент, когда душа индивида отождествляется с Христом, когда Христос, замкнутый в себе Бог, как говорил Лаватер, Бог разделенный, как говорил Лессинг, но сам Бог, на Кресте, отождествляет себя с душой индивида.
180
См.: