В апреле наша группа пошла на практику.
Мы должны были пройти четыре отделения — терапию, кардиологию, детское отделение — и затем попасть на весь июнь в нашу святая святых — зубной кабинет, но я добрел только до кардиологии.
Когда мы с Евдокией Петровной, процедурной сестрой, начинали делать уколы, ко мне устанавливалась целая очередь. Больные считали, что у меня легкая рука. Я колю так, что они улыбаются. Мне думается, что если бы я этих сердечников колол по утрам спящими, они бы так и продолжали спать до самого обхода, даже не вздрогнув. А как я ставлю банки! С этими банками меня вообще заколебали: только подхожу утром к посту, а кто-нибудь из больных уже начинает клянчить:
— Санечка, поставишь вечером банки?
Ей-богу, я не сочиняю! Руки у меня оказались способные, только меня эти успехи не греют: медицина ведь мне до лампочки, а клятва Гиппократа кажется самым натуральным выпендрежем: «Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигией и Панацеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно…» — ну и так далее, такая же мура!
Я просто думаю: какой толк от того, что Евдокия Петровна страсть как влюблена в свое дело, если вот уже двадцать лет у больных от ее уколов в глазах чертики пляшут?
Однажды утром я сидел за сестринским столом и разбирал кучу бумажек — вчерашние анализы, которые только что принесли из лаборатории. Их нужно было подклеить к историям болезни до утреннего обхода.
— Привет, медбратик, — услышал я за спиной звонкий, насмешливый голос и, обернувшись, увидел девочку лет пятнадцати.
У нее были каштаново-лиловатые волосы, схваченные огромным бантом на макушке, и то ли из-за банта, то ли оттого, что утро было летнее, ясное, глаза ее казались очень синими и большими, будто на портрете. Только они были живые. Девочка была необыкновенно тоненькая, а кожа у нее — прозрачно-золотистого цвета, который был скорее свет, чем цвет… Невозможно было представить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь дергал ее за косы, бросал в нее снежками, ставил ей двойки… Как к ней прикоснуться?.. И такими ненужными, неправдоподобными, далекими показались вдруг лекции Валерии Дмитриевны: кости черепа, грудная клетка, кости таза…
— Или вас лучше называть сестричкой? — весело спросила она, встав рядом со мной.
Я удивился ее обыкновенному, «человечьему» голосу и ответил, притворяясь, будто принял ее за обыкновенную девочку:
— Называйте меня Санечкой — меня здесь все так зовут.
— А меня все зовут здесь Любочкой, — засмеялась она и заговорщически прошептала: — Посмотрите, пожалуйста, мой анализ крови…
— Нет, Марья Ивановна будет ругаться, — сказал я. Мне хотелось, чтоб она еще не уходила. Может быть, стала бы меня уговаривать.
— Марья Ивановна в приемном покое, я сама видела, как она туда спускалась.
— Все равно нельзя, — отвечал я.
— Ну пожалуйста!.. — сказала она.
— Как фамилия? — вздохнул я, строя из себя великомученика в белом халате.
Норму — чего в крови сколько — Валерия Дмитриевна заставила нас вызубрить назубок, так что в анализах я, можно сказать, разбирался…
Я нашел бумажку с фамилией девочки. Хуже не придумаешь!.. Черт знает сколько лейкоцитов, пониженное РОЭ, уменьшенный гемоглобин… Но не зря же прямо передо мной два года висел плакат: «Наша медицина — самая гуманная».
— У-у-у! — ухмыльнулся я, вкладывая бланк с результатом анализа в историю болезни. — Не кровь, а шампанское! С такой кровью вы обречены на вечную жизнь, Любочка!
— Да? — засмеялась она.
Я вдруг ощутил внутри горячее сияние нежности, восторга и желание немедленно засмеяться вместе с ней и запомнил это, испуганно и удивленно чувствуя возникновение странной, сумасшедшей, беспричинной радости и интереса к жизни…
— Ты впервые целуешься? — спросила она.
— Да, а ты?
— И я.
На самом деле я уже целовался. Но тогда это было совсем другое, это не считается… Да, не считается!
— Тебя не будут ругать, что я здесь?
— Не знаю. Мне все равно, — шепчу я.
Мы сидим в процедурной, среди кипящих и шипящих в темноте стерилизаторов со шприцами и системами для переливания крови.