— Вон бугаины какие! — опять запричитала бабушка. — В сельсовет выведу! Новенькую рубашонку обезобразили. Избили дочерна.
— А чо он дразнится? — глядя куда-то в сторону, бормотнул Толян, но бабушка расслышала.
— Что же теперь, за это убивать надо? Ты тоже на него подразнись. Вон кулачины — как кирпичи.
— Кирпичи, — самолюбиво усмехнулся Витек.
— Ты не щерься, — прикрикнул на него отец, — а то я те сщас… Ну-ка проси у него прощения, — кивнул он на мальчика.
Толян переступил с ноги на ногу. Витек смотрел в пол и тоже молчал.
— Слышь, что те отец говорит? — Степан для вида шлепнул Витька по затылку. Тот захлюпал от обиды.
— Прости, больше не будем, — шепотом сказал Толян.
— Рази можно друг с дружкой драться? — сразу помягчала бабушка. — Надо друг за дружку заступаться. Он поменьше, вы побольше, помогать должны.
Когда уходили со двора, мальчик обернулся. Толян показал ему кулак.
После ужина бабушка ушла к соседям пропускать через сепаратор молоко. Мальчик долго сидел у окна. Думал. Потом вырвал из тетради листок. Стараясь, чтобы буквы получались ровными и большими, вывел: «ОБЬЕВЛЕНИЕ». Покатал в зубах ручку и с новой строки написал: «Меняю имя Веник на имя Шура. Еще отдам шестилезвенный ножичек. — Вздохнул и добавил. — А фонарик я потерял…»
Когда бабушка вернулась, он уже спал.
Куйбышев
Михаил ПЕТРОВ
ГУСИ
Осенний ветер вымел из колков листья, вычесал сухие бледные травы. Ветер гонит над деревней жидкие тучи, шатает деревья, отчего кажется, что они движутся. Если долго и пристально смотреть на быстрый кизячный дым, струящийся из печных труб, движется и деревня. А когда ветер стихает, Алешке кажется, что деревня вместе с огородами, тополями, выгоном сейчас подъедет куда-то, остановится и нужно будет подыматься с насиженного места и куда-то идти. Но новый порыв ветра, и деревня вновь трогается с места.
Смеркается. Все расплывчатей очертания предметов, все громче их голоса. Мир к ночи многоголос, будто стадо возвращающейся домой скотины, — гудят провода, тонюсенько свистит на сухих жердях береста, пышно шипит стожок соломы, и еще тысячи неведомых голосов торопятся рассказать о своем, непонятном…
Шш-шу-шшш — шумит под окном большой тополь.
Дзинь-тень-тень… Дзинь-тень-тень — через равные промежутки времени прозванивает на огородном пугале ржавое ведро.
Та-та-та-та — стрекочет в исступлении серая тряпка на заборе.
Если постараться, можно подставить лицо ветру так, что ветер запоет в носу, как в печной трубе. И Алешка старается. Потом, съежившись, идет к брату Петьке и садится с ним рядом под копну почерневшей от мороза картофельной ботвы. Тщательно запахивает телогрейку, сморкается про запас, чтобы подольше не тревожить руки, и осторожно сует их в рукава: обшлага рукавов засалены до блеска и холодны, как резина.
— Наверное, сегодня не пойдет, — с горечью говорит Алешка. — А то ночью повалит, когда спать будем.
— Пойдет, — утешает Петька. Он всегда утешает Алешку, как старший брат младшего.
— А если все же не пойдет?
— Должен, — отвечает Петька. — Я его с утра хочу. А как я снега или дождя с утра хочу, он всегда бывает.
— Дак и я хочу, а вдруг не пойдет?
Братья с утра ждут снег. Нетерпеливо, как праздник. Поглощенные общей целью, они сегодня ни разу не поссорились и так тосковали по снегу, что не пошли играть в «чику».
Смеркается. Тучи. Ветер. Голоса слившихся с сумерками предметов все невнятней и таинственней, а в дальних кучах картофельной ботвы что-то прячется. И, как оживший, начинает гудеть телеграфный столб.
«Может, оттого дни к зиме делаются короче, что ветер? — думает Алешка. — К зиме всегда ветры поднимаются, вот дни и гонит быстрее, как тучи. Птицы на юг улетают, старики помирают. Интересно, куда люди помирают? Ведь куда-то да они помирают? Может, в других людей?..»
Алешка пугается думать про это дальше и, чтобы сманить голову думать про другое, спрашивает Петьку:
— Петь, а куда люди… понимают?
— Чего понимают?
— Все… День понимают, тучи… Куда это девается?..
Не успел Петька ответить, как сзади хлопнула калитка.
Так звонко и знакомо хлопнула, что Алешка вздрогнул. Отец пришел. Это как о заживающей ранке все время помнишь, а потом вдруг забудешься и больно зацепишь тонкой, как зачинающийся ледок на весенней луже, кожицей о что-нибудь жесткое и разбередишь ранку в кровь. Отец приближался к ним той строгой, убыстряющейся походкой, которая не предвещала ничего хорошего. Братья переглянулись: «Ты ничего не натворил?» И отвели взгляды: «Да нет, все в порядке». Но походка не менялась. И вдруг: