Никого из банды не «дотянули» до суда, и это едва ли можно было признать случайностью.
Но капитана Никифорова поразило не это. Дело в том, что при обыске нашли еще одну вещь, которая позднее не была указана в протоколах, — Казалось бы, что можно укрыть от фиксирования в протоколе после того, как там уже черным по белому пропечатаны и оружие, столько-то единиц, и наркотики, столько-то граммов, и валюта США, столько-то «тонн»?
А был это дневник одной из путан. Как несложно догадаться, той самой, которая оказала сопротивление и была застрелена. Капитан Никифоров без колебаний приобщил бы его к делу, но какой-то коварный черт дернул его полистать страницы, зацепиться взглядом за несколько строчек — и все, больше он оторваться не сумел, хотя никогда не был любителем чтения.
Дневник оказался занимательным. Это легкомысленное, неуместное, в случае когда речь идет о боли и страдании многих людей, слово оказалось справедливо лишь в одном аспекте: дневник проститутки совершенно занял все мысли и все эмоции капитана Никифорова. Нет, он вовсе не был сентиментален или романтично настроен. Не может быть таким человек его жестокой и неблагодарной профессии. На своем веку он повидал достаточно многое и многих; ему приходилось слышать целые истории от путан, которые оправдывали свое продажное ремесло и свою грязную вовлеченность в него всяким разным, как то: тяжелое детство, отчим-изувер, насилие в двенадцать лет, и прочее, и прочее. В его мозгу уже выстроилась привычная схема, согласно которой следовало воспринимать подобные россказни, которые зачастую не очень сильно отличались от правды, а могли быть и чистой воды бредом, брехней, блефом, призванным давить на жалость.
Никифорова не трогали сопли и причитания, а жалобы вызывали только раздражение. Дневник же погибшей девушки, найденный им при облаве, затянул его, как тихий зеленый омут; тем более что покойная подмосковная проститутка была землячкой Никифорова, родом из Саратова, и все началось для нее именно здесь, в родном городе.
…Да, капитана Никифорова сложно было прошибить на слезу и сочувствие. Жалобами. Но тут оказалось другое.
Дневник не содержал жалоб. Каллиграфическим почерком человека, полностью отдающего себе отчет в том, что он делает и о чем рассказывает, был написан этот жуткий документ об одной отдельно взятой жизни.
Им, капитаном Никифоровым, взятой, если прибегнуть к игре слов.
— Я не смог сдать его в архив, — сказал он тихо. — Дело было закрыто за смертью главных обвиняемых, а уж я-то хорошо знаю, какова судьба всех фигурирующих в деле вещественных доказательств, если они, конечно, не представляют финансовой ценности.
Куда только давалось его косноязычие.
Мне почему-то стало неловко: не зная качества мне предложенного, я не мог гарантировать, что возьму текст, и даже малая вероятность того, что Никифорову придется сказать «нет», странным образом вызвала у меня ощущение дискомфорта. К тому же это был тот самый человек, чью фамилию я слышал две недели назад в своеобразном контексте.
— Сколько, вы говорите, он у вас лежит, капитан… м-м-м… а как вас зовут, а то хлестать вас фамилией-званием, как-то, знаете, не очень…
— Николай Григорьевич. Да можно просто Коля.
— Николай, сколько у вас хранится этот документ?
— Где-то два года, я говорил уже.
— Да, правильно. И вы только недавно решились… я так полагаю, вы хотите, чтобы я опубликовал это?
— Ну да. — Он уже совершенно по-хозяйски плеснул себе водки. — Вам… нет? Водки, а?
— Нет, пока воздержусь. Так что такое произошло, что вы решили этот дневник… обнародовать? Два года — это все-таки большой срок. — Я впился взглядом в мрачное лицо Никифорова, в котором не было уже и легкого намека на ту растерянность, которую я ясно читал в его глазах в первые минуты нашего знакомства. Он явно хотел что-то сказать, но словно удерживался от этого, потому что даже не стал глотать только что опрокинутую стопку, держа водку во рту и перекатывая ее от одной щеки к другой. Потом все-таки проглотил, заел ломтиком сыра и выдохнул: