Выбрать главу

Все это обязательно произойдет, если для собственной же безопасности я не останусь в постели.

И я остаюсь.

У меня такая работа, что ее можно делать и лежа в постели.

В этом она сродни древнейшей в мире профессии.

И потом…

Позвольте мне, прежде чем вы уляжетесь спать, ознакомить вас с мыслью одного немецкого философа. Он жил в восемнадцатом веке, а посему вы не рассердитесь, ибо с Гитлером у него нет ничего общего.

Запись в его дневнике: «Иногда по восемь суток я не покидаю своего дома и с большим наслаждением читаю. Но если я подвергнусь домашнему аресту на такой же срок, то, вероятно, заболею».

Может быть, именно в этих строках и заключена глубинная сущность понятия «свобода».

В Гааге

До Харлема я занимал в гаагском поезде один целое купе. Потом напротив меня расположилась молоденькая мама с сынишкой. Светловолосый мальчуган лет четырех имел при себе игрушечного медведя и, как вскоре выяснилось, леденцы. Некоторое время он испытующе смотрел на меня, а затем сообщил:

— Я еду к бабушке в Гаагу. Ночевать.

Всегда я удивляюсь как подарку, когда при виде меня ребенок не разражается рыданиями, а заговаривает со мной.

— Вот и отлично, — сказал я.

Он кивнул с широкой, удовлетворенной улыбкой, обозначившей на его щеках две ямочки. Это было веселое, непосредственное создание, и у матери хватало здравого смысла не одергивать его. Улыбаясь, она предоставляла ему полную свободу действий.

— Ты тоже едешь в Гаагу? — спросил он.

— Да, — ответил я.

— Тоже к бабушке?

— Нет, к маме.

— И к папе?

— Нет.

— Почему — нет?

— Потому что мой папа давно умер.

— Его застрелили? — поинтересовался он.

— Слава богу, нет, — сказал я, — он просто умер.

Внезапно он бросился к окну и в восторге закричал:

— Будозер!

Мы проезжали мимо котлована, где вгрызался в землю огромный бульдозер.

— Дома у меня тоже есть будозер, — с гордостью сообщил он. И посмотрел на меня. — Леденец хочешь?

— Я не ем леденцов, — сказал я, — но от внука слыхал, что это очень вкусно.

Он положил в рот леденец. До того огромный, что малыш полностью лишился возможности продолжать беседу. Поезд остановился, в наше купе вошел средних лет мужчина и сел рядом со мной. Мальчуган справился с леденцом и критически оглядел нового пассажира. Потом с некоторым сочувствием в голосе заметил мне:

— Теперь до самой Гааги тебе придется сидеть рядом с этим дядей.

Мужчина, шелестевший утренней газетой, вздрогнул от неожиданности и сказал:

— Я с удовольствием посижу с твоим папой.

У спортсменов это называется «удар мимо ворот», но, возможно, мужчина ошибся на целое поколение просто потому, что плохо видел и носил очки.

— Почему ты с удовольствием посидишь с моим папой? — спросил парнишка.

— Ну, потому что мне приятно, — сказал мужчина.

— Ты что, знаешь моего папу?

— Нет, не знаю.

Даже на международных конференциях люди не проявляют такого полнейшего непонимания.

— Посмотри, еще один будозер, — сказал я.

По счастливой случайности мы снова проезжали мимо котлована, на краю которого возвышалась эта громадина. Мальчуган долго смотрел в окно. Потом спросил:

— В Гааге ты поедешь на трамвае или на такси?

— Пойду пешком, — ответил я.

— А ты пойдешь по маленькой дорожке под мостиком? — спросил он чуть ли не с надеждой.

— Да, — кивнул я, потому что не хотел отбирать у него этот мостик.

— Мы там поедем на трамвае, — объяснил он. — Когда увидишь меня в окне, помаши, ладно?

Я обещал. В Гааге он помог поезду остановиться, изо всех сил тормозя правой ногой. На перроне его мама пошла купить цветы. Когда я спускался по лестнице, он окликнул меня. Широко улыбаясь и прижимая к груди медведя, он сидел на корточках за прутьями решетки и махал мне вслед. Я тоже с улыбкой оборачивался и махал в ответ до тех пор, пока не прошел через контроль. День начался хорошо, У меня появился друг.

Сегодня хорошая погода?

Посвящается М.

Самое замечательное в писательском ремесле то, что ему невозможно научиться.

Можно научиться самым мастерским образом очистить селедку или обстругать доску.

Но не родился еще писатель, который, довольно потирая руки, встанет из-за рабочего стола и скажет жене: «Полный порядок, Мари, я только что добил специальную литературу, теперь я умею писать».

Но если вопреки ожиданиям он все-таки родился, то я не рискну совать руку в полымя его прозы.

Нет, научиться писать невозможно.

Это вечная проба пера: может, сегодня получится? — вечная надежда на удачу. И сколько блаженства в этих муках. Только представить себе, что в один прекрасный день вдруг сядешь и начнешь писать так же легко и просто, как чистят селедку или стругают доску. Вот был бы ужас. Ведь тогда тебе уготована пустыня иссушающей душу тоски. Ты навсегда распростишься с той полной опасности, прекрасно-отвратительной и отвратительно-прекрасной формой жизни, какой является писательство. В совершенстве владея профессией, ты будешь пописывать одной левой и уныло влачить это тяжкое бремя до конца дней своих.

Такого я не хочу.

Нет, чудо писательской профессии в невозможности достичь совершенства, ибо лишь тогда обеспечена тебе необозримая череда светлых, сумрачных и черных дней, пресечь которую дано лишь смерти.

Проба пера, и не более. Проба пера: может, получится?

А иногда, когда тебе кажется, что вот наконец получилось, испытывать ни с чем не сравнимое счастье. Но зачастую, как выясняется впоследствии, ты радовался напрасно, не получилось у тебя ровным счетом ничего. А значит, запущенная тобою красавица ракета в цель не попала, и все твои восторги были преждевременны.

Но и в этом есть свой смысл.

На этом держится ветер.

Вечный ветер сладко-горького сомнения.

Один пожилой коллега как-то говорил мне:

— Иногда среди ночи я просыпаюсь и с ужасом думаю: завтра утром я позабуду все слова. И больше их не вспомню. При этой мысли меня прошибает холодный пот.

Таково отчаяние, темная сторона счастья.

И тем не менее стоит попробовать еще раз.

Бывают дни, когда перо- не желает сдвинуться с места. Что хочешь, то и делай: не желает, и все. Но если ты, невзирая ни на что, упрямо продолжаешь свои отчаянные попытки, перо внезапно возвращается к жизни и заводит хоровод слов, на который ты смотришь с восторгом, как ребенок на ветряную мельницу.

Видишь? Все опять пошло на лад.

Здесь нет ни капли той уверенности, с какой очищают селедку или стругают доску. Ни капли. Выкинь это из головы. Здесь тебя всегда подстерегают тернии или розы.

И это тоже прекрасно.

Это наполняет твои дни страхом, радостью, надеждой, Усилием и вдохновением.

Спокойствие обманчиво.

Взрыв может произойти в любую минуту. Но не исключено, что это будет трубный глас. Есть и такая вероятность. Единственное, что от тебя требуется, когда ты пишешь, — максимум стараний и минимум посторонних мыслей. Честно дари сомнению его толику огня. И согревай рукою перо. И не слишком отчаивайся, читая книги, которые написаны столь нечеловечески прекрасно, что тебе остается лишь сказать: «Дайте мне лечь. Я хочу умереть».

Дай бог памяти, кто же из художников сказал: «Когда я вижу Рубенса, мне хочется взяться за кисть, а когда вижу Рембрандта, мне хочется бросить живопись навсегда».

Поэтому дни, когда идешь смотреть Рембрандта, нужно строго отделять от других. Сделай это в отпуске, когда твое перо отдыхает. Вернее, должно отдыхать. Хотя уже спустя четыре дня жена говорит мне: «Ради всего святого, садись писать. Ты же вконец извелся».

И я сажусь. Чтобы проверить, захочет ли писать мое перо. Ведь кто его разберет.

И в этом чудо моей профессии. Каждое утро я берусь за перо и ищу ответ на вопрос: «Сегодня хорошая погода?»