Тридцать два зуба его были крепко стиснуты, десять пальцев судорожно сжаты, и беззвучные рыдания клубились на морозе, покуда не раздался оглушительный треск ломающегося ствола. Зрители шумно выдохнули, будто в зале деревенского клуба внезапно потушили свет, только громче и испуганнее. Затем послышались панические крики и топот убегающих ног, а вслед за ними грянул грохот смерти, который невозможно ни определить, ни сравнить с любым другим звуком, лишь описать то, чем он был: шум падения и гибели большого дерева, и кто слышал его — не забудет никогда: скрежет раскола, рев падения и жуткий удар оземь.
Пo-иному звучит человеческая смерть, но ведь и при жизни человек и дерево звучат по-разному… И уж совсем по-разному звучит тишина, которую оставляют они после своего ухода.
Молчание рухнувшего дерева покрыло все вокруг темным полотном тишины, мгновение спустя разорвавшимся на части от пронзительных порывов ветра, криков людей и животных. Со смертью моей матери в мир пришла другая тишина, светлая и пронзительная, — стоит, смотрит хрустальными глазами и не тает.
Она всегда со мной, поодаль от других звуков — не заглушает, но и не сливается с ними.
Глава 3
Эту песню я выучил еще до того, как мне стал понятен ее смысл. В ней рассказывается о матери, ощипывающей гусиные перья, чтобы сшить своему сыну пуховую перинку.
Многие матери, я думаю, пели своим сыновьям эту песню, изменялось лишь имя мальчика. Зейделе — речь идет обо мне. И это не прозвище, а имя, мое настоящее имя. «Зейде» на идиш означает «дедушка» — так я был назван матерью при рождении.
Я всегда хотел поменять его, но так этого и не сделал. Сначала смелости не хватало, потом — сил, и в конце концов мы смирились друг с другом и оставили эту затею.
Я был трехмесячным младенцем, когда мама пела мне эту песню и вышивала розовое покрывало, но все же мне чудится, будто я помню отчетливо те ночи. Зимы, проведенные в хлеву у Рабиновича, были холодны, поэтому еще с лета мама договорилась с нашим соседом по имени Элиэзер Папиш, разводящим гусей, и в обмен на ryсиный пух скроила не одну перинку и ему, и его домочадцам.
Элиэзер Папиш, кстати, звался у нас Папиш-Деревенский, чтобы не путать его с богатым братом, Папишем-Городским, державшим в Хайфе лавку рабочих инструментов и стройматериалов. Возможно, я еще упомяну его в своем повествовании.
Итак, меня зовут Зейде, Зейде Рабинович. Мою мать звали Юдит, а в деревне ее называли Юдит Рабиновича. Мамины руки всегда приятно пахли лимонными листьями, а вокруг головы был повязан синий платок. Она была туга на левое ухо и всегда сердилась, когда кто-то пытался обратиться к ней с этой стороны.
Имя моего отца неизвестно, хотя трое мужчин считают меня своим сыном.
От Моше Рабиновича я унаследовал хозяйство, хлев и русые волосы.
От Яакова Шейнфельда — добротный дом, посуду, опустевшие клетки канареек и покатые плечи.
От Глобермана, торговца скотом, именуемого попросту Сойхер,[2] я унаследовал «книпале»[3] с деньгами и огромные ступни.
Вдобавок к сложностям моего происхождения мое имя доставляло мне массу неудобств. Я не был единственным ребенком в деревне, рожденным от неизвестного либо чужого отца, но в целом свете не было мальчика по имени Зейде. В школе меня дразнили «Мафусаилом» и «старикашкой». Всякий раз, когда, возвращаясь домой, я сетовал на данное мне имя и вопрошал: «За что?!» — моя мать объясняла просто:
— Если Ангел Смерти приходит и видит маленького мальчика по имени Зейде, он сразу понимает, что произошла какая-то ошибка, и убирается восвояси.
Так как у меня не оставалось другого выбора, я поверил в то, что мое имя убережет меня от смерти, и рос, не ведая страха. Я был избавлен даже от самых первобытных ужасов, затаившихся в каждом детском сердце. Без опаски я протягивал руку к змеям, гнездившимся недалеко от курятника, и те, с любопытством следя за мной, не причиняли никакого вреда.
Не раз я взбирался на крышу хлева и, зажмурив глаза, бежал вдоль по крутому излому черепиц.
Набравшись смелости, я приближался к деревенским собакам, вечно сидевшим на цепи и поэтому жаждавшим крови и мести, но они лишь приветливо махали хвостами и лизали мои руки.
Однажды, будучи уже восьмилетним «дедушкой», я был атакован парой воронов, когда подкрался слишком близко к их гнезду. Страшный черный удар обрушился мне на макушку, голова моя закружилась, хватка ослабла, и, цепенея от наслаждения, я полетел вниз. Мое приземление было смягчено упругими объятиями плюща, рыхлой землей, опавшей листвой и суеверием моей матери. Я поднялся, побежал домой, и она замазала мои царапины йодом.