— Если ты не заплатила ему деньгами, так чем ему заплатила? — его голос дрожал.
— Рахель теперь моя, — повторила Юдит, — а за корм и стойло она отплатит своим молоком.
— Чем же ты заплатила ему, курвэ?[124] Пирдэ[125] своей? — закричал Моше неожиданно грубо, с чувством, о существовании которого он даже не подозревал. Слова, вырвавшиеся из его груди, были столь оскорбительными, что он не поверил собственным ушам, когда они прозвучали.
Услышанное пригвоздило Юдит к месту. Будто на невидимой оси, она медленно развернулась в его сторону.
— Однажды я уже слышала такие слова, — проговорила Юдит совершенно спокойно, сняла со стены висевшие на крюке вилы и двинулась на него.
Она не замедлила шага и не набросилась, не пыталась угрожать или испугать. Юдит ударила вилами, и в этом движении чувствовалась не ненависть, а лишь крестьянская сноровка. Моше, вмиг сообразивший, что это не пустые угрозы, успел податься назад, но наступил на валявшуюся за его спиной лопату для навоза и потерял равновесие.
Одеяло соскользнуло с его плеч, и он упал навзничь в стылую жижу. Взглянув наверх, он вновь увидел над собой вилы, вскинутые деловито, будто протыкающие стог сена. На сей раз он не успел увернуться, и один из зубьев впился ему в плечо. Рана оказалась глубокой и на удивление болезненной, и Моше громко взвыл, однако лицо Юдит оставалось по-прежнему спокойным и неподвижным. Она с силой выдернула вилы и замахнулась в третий раз, но Моше успел откатиться в сторону, вскочил на ноги и выбежал наружу в чем мать родила.
Он забежал в дом, запер входную дверь на засов, в изнеможении опустился на пол и лишь спустя несколько минут нашел в себе силы доползти до кухни, где он смыл с себя кровь и грязь и обработал рану спиртом. Руки Рабиновича дрожали от слабости — ощущения столь незнакомого, столь чуждого ему. Кое-как забинтовав свое плечо, он лег в постель и лишь тогда осознал, что спазм, обручем сдавивший его горло, не имеет никакого отношения к страху или гневу, а есть не что иное, как ревность. И это чувство было ему в новинку.
Он заснул и вновь проснулся, удивленный тем, что не услышал обычного ночного крика. Поначалу Моше хотел было вернуться в хлев, однако болезненные толчки в плече напомнили ему о том, что произошло, и он решил, что благоразумнее будет подождать до утра.
Рабинович задремал вновь и сквозь сон почувствовал, как нечто тяжелое давит ему на грудь и он задыхается; но там были лишь руки и чресла ангела, обнявшие его, нежные сосцы, прикосновение которых оставило на его груди двойной ожог, и перст, прикоснувшийся к его губам: «Ша, Моше, ша…» Ангел шептал ему на ухо слова покаяния, затем его плоть обволок нежный, теплый бархат. Вожделение было настолько велико, что сон продолжался и после того, как Моше открыл глаза. Раненое плечо вновь дало о себе знать, и боль сделалась нестерпимой, к тому же поднялась температура.
Тягучий нежный аромат, забытый и в то же время незабываемый, покрыл его лицо невесомым покрывалом.
— Кто ты? — спросил Моше
— Ша, ша… Спи сейчас…
Гроза к тому времени утихла, а пение малиновок возвещало о приближающемся восходе. Рабинович понял, что остался один, и провалился в сон. Проснулся он необычайно поздно, солнце стояло уже высоко, воробьи и вороны завершили свое утреннее выступление, а голуби возвращались с завтрака на зерновом складе. Воздух был теплым и сухим. Лишь запах сырой земли, исходивший от его кожи, свидетельствовал о реальности ночных происшествий.
Юдит принесла ему в постель большую чашку чая с лимоном и осмотрела рану.
— Сегодня не вставай с кровати, Моше, я уже подоила.
— Сама? — спросил тот.
— Я сходила под утро к Шейнфельду, он пришел и помог мне.
С той ночи никто более не слышал крика Юдит
— Есть женщины, которые чувствуют минуту, в которую происходит зачатие, — сказала мне Наоми, — я уверена, что и она почувствовала это. Такие вещи Юдит чуяла, как животные. Когда у меня случилась первая менструация, твоя мать провела со мной целую беседу о всяческих женских делах. Так что была ли она в ту ночь со всеми тремя либо забеременела, не переспав ни с одним из них, — только она знала, как все произошло. Но теперь, Зейде, это уже не имеет никакого значения. Это еще один секрет, который Юдит взяла с собой в могилу. Там очень тесно — в могиле твоей мамы — от всех этих секретов…
Так или иначе, но ночной крик более не нарушал ночного покоя. Одним чудилось, будто смех доносился из хлева, другие же не слышали ничего, однако всем было абсолютно ясно, что произошло нечто из ряда вон выходящее, и по деревне поползли слухи. Возможно, реальные факты послужили для них пищей, вполне может быть, что и нет, но количество неопровержимых доказательств все росло: белки глаз Юдит потускнели, а груди налились. Живота пока не было видно, однако кое-кто из деревенских уверял, что видел, как она лакомилась в поле листьями щавеля.
Однажды утром, месяца через два после событий той ночи, Рабинович случайно заглянул в хлев и увидел, как скрученную в три погибели Юдит, повисшую на могучей шее Рахели, выворачивает наизнанку жестокая рвота. Тут он убедился, что сплетни были отнюдь не беспочвенны.
Через несколько недель одновременно, будто сговорились, к нему пожаловали Шейнфельд и Сойхер.
— Это недопустимо, чтобы Юдит растила ребенка среди коров! — заявили они.
Втроем они направились в хлев обсудить этот вопрос с Юдит, однако та поспешно заверила их в том, что ей покойно и удобно в своем углу, вблизи от любимой Рахели. Тогда мужчины переглянулись и, вернувшись в дом, принялись жарко спорить, что-то измерять и чертить схемы.
На следующий день, с утра пораньше, Глоберман и Шейнфельд уехали на грузовике в город, а Моше Рабинович засучив рукава занялся подготовкой фундамента.
После обеда вернулся зеленый грузовик, рессоры которого просели под неимоверной тяжестью мешков с цементом, песком и гравием, всевозможных рабочих инструментов и досок для опалубки.
Глоберман зашел в хлев и произвел конфискацию всех до единой бутылок с граппой и коньяком.
— Это нехорошо для нашего малыша в животе, — пояснил он и наполнил шкаф яркими, широкими платьями для беременных, сухофруктами, колбасными кругами и знаменитыми птифурами.
Постройка нового хлева заняла около двух месяцев, а после того, как коровы были переселены туда, Рабинович, вооружившись своим десятикилограммовым молотом, разрушил все внутренние перегородки в старом помещении. Шейнфельд и Глоберман проворно очистили пол от строительного мусора, а в последующие недели выросли новые стены, создав две небольшие уютные комнаты и душевую с кухней. Затем они пробили еще несколько окон и натянули железную сетку, укрепляющую потолок. Под конец их навестил и сам хозяин лавки, у которого были приобретены почти все инструменты и стройматериалы. Так объявился в наших краях Папиш-Городской, брат Папиша-Деревенского, обретший материальность после долгих лет существования преимущественно в рассказах и байках.
Папиш-Городской яростно спорил с братом на любую тему, попутно успевая штукатурить, белить и мостить полы, протягивать электрические кабели и водопроводные трубы, вдохнувшие жизнь в это строение и превратившие его в дом. Дом, в котором я родился, каждый кирпич которого хранит сотни воспоминаний, а стены источают слабый запах молока.
Все это время мужчины довольно редко переговаривались друг с другом, однако чувствовали некую братскую солидарность, возникшую между ними. Сойхер привез из соседней друзской деревни чугунную печь, Моше перенес ее на плечах в новый дом, а Яаков отправился в свой заброшенный сад и спустя несколько часов вернулся с полной поленьев телегой.
— Это для тебя, Юдит, — сказал он, — апельсиновые чурки хорошо горят и дают приятный запах.
Глава 21
— От кого она беременна? — осведомилась Наоми у Одеда.
— Эта? От всех, — ответил Одед.
— От кого она беременна? — пристала Наоми к отцу.
— Ни от кого, — сказал Моше.