Выбрать главу

Потом мы лепили большого снежного человека, а под конец, когда Наоми прикрепила ему нос, издалека показалась маленькая черная фигурка, бегущая по направлению к нам. Пару раз она подскальзывалась и падала, затем вставала и приближалась все ближе.

— Это Меир, — сказала Наоми, и лицо ее враз побелело от внезапной тревоги. — Что-то случилось.

Меир подошел, взял Наоми за руку и отвел ее в сторону — к спасительной опоре ограды, к ее надрывному крику: Юдит!.. Юдит!.. Юдит!.. — летящему, кружащемуся вихрем, упавшему и почерневшему, как вороново перо на снегу; к белым клубам пара, которые вырывались из ее горла при каждом «ю».

Меир помог ей подняться и повел, поддерживая за локоть, а мне сказал:

— Мы потом расскажем тебе, Зейде. Потом…

Под утро приехал Одед — в джипе, одолженном у друга. Он проделал шестнадцатичасовой путь по заваленным снегом дорогам, по тайным тропам и объездам, почти наугад.

Он заснул всего на час, затем встал и выпил, один за другим, четыре стакана чая. Захватив на дорогу две плитки шоколада и половину буханки хлеба, Одед увез нас в белую канитель, круговерть снежинок, летевших навстречу в гипнотическом танце, домой, в деревню, на мамины похороны.

Глава 22

Утром шестого февраля тысяча девятьсот пятидесятого года Юдит открыла глаза, ставшие вдруг темно-голубыми и глубокими. Вместе с ней проснулся Рабинович. Он разжег примус, чтобы приготовить своей жене кофе, и подошел к окну. Только тут Моше понял, что разбудило его ото сна, — небывалая тишина, покрывало покоя, окутавшее все вокруг и полностью поглотившее обычный шум деревенского утра. Цыплята не пищали, телята не мычали, насос не стучал. Тяжелый снег, нежданный-негаданный, за ночь покрыл всю долину.

Белые и мягкие, опускались на землю хлопья снега — невесомые чужеземные ангелы смерти, пришельцы с далекого севера, светлоликие слуги судьбы, залетевшие сюда по ошибке и опередившие местных уродливых посланников — укус змеи, зной солнца, удар камня и вспышку безумия.

Долина будто замерла от изумления. Мыши и змеи замерзали в своих норках, воробьи замертво падали с ветвей деревьев, молодые деревца, посаженные школьниками три дня тому назад, безвозвратно погибли. Толстые, мясистые отростки кактусов «цабар» обледенели и стали хрупкими, как стекло. В садах ломались под весом собственной кроны деревья, не подготовленные к такому испытанию. Толстая ветвь на верхушке высоченного эвкалипта во дворе Рабиновича отсчитывала минуты по песочным часам падающих снежных хлопьев.

Это повествование, думается мне, нуждается в каком-нибудь русле, направлении.

Это история о ливне и о вади, вышедшем из берегов; об обманщике-ревизионисте и о муже, не вернувшемся в срок; о неверной жене и отнятой дочери.

Это рассказ о торговце мясом и о мальчике, над которым не властны ни смерть, ни любовь; о мудрых воронах, бумажных корабликах, отрезанной косе, веселом дяде, двух гранатовых деревьях и об острых вилах.

Раз, два, три, четыре. В истории намечаются следствия и причины.

Эта повесть о самой красивой женщине и о яхте, носившей ее имя; об итальянце, умевшем подражать всякому зверю и птице, и о дереве, поджидавшем своего часа; об упавшей керосиновой лампе, ночной грозе, корове, похожей на бычка, и об альбиносе-бухгалтере, завещавшем соседу своих птиц и перевернувшем его жизнь.

Слушайте, трое братьев, сыновья судьбы, сотрясающие своим смехом земную твердь: если бы лгун не солгал, кабы не вади, что вышел из берегов, не будь корова продана… Раз, два, три, четыре. Раз, два, три, четыре. Раз, два, три, четыре.

Однако коса была спрятана, змея ужалила, обманщик соврал, муж не вернулся, жена забеременела и там, в хлеву, жила и работала, спала и плакала, родила сына — мальчика, над которым не властна смерть, а он вырос и указал черному ангелу путь к своей матери.

Человек предполагает, а Бог располагает: камень был поднят, коса нашлась, снег выпал, и ветвь на самой верхушке эвкалипта, большая и широкая, но недостаточно прочная, не выдержала тяжести снега, сдалась и рухнула. Так, очевидно, все и произошло, потому что если не так, то как же?

— Юдит! — крикнул Моше, выглянув из окна.

Она не подняла глаз, только чуть склонила голову и вся затрепетала в ожидании удара.

— Юдит!

Белоснежная тишина была нарушена лишь криком мужчины, карканьем ворона и страшным треском ломающегося дерева — тремя ударами черного кнута.

Вся деревня слышала это, кроме мамы, обратившей в ту минуту свое левое глухое ухо к дереву.

Как разгневанная богиня, обрушился на голову Юдит страшный груз, смял ее, и в ту же секунду вновь воцарилась тишина, светлая и пронзительная, — стоит, смотрит хрустальными глазами и не тает.

Со всех сторон бежали люди, сердца которых похолодели от страха еще до того, как они увидели синюю мамину косынку, разбитые яйца воронов и цветастое платье, с трудом различимое под бело-зеленым водопадом. Папиш-Деревенский привел свою огромную кобылу, кто-то сбегал в слесарную мастерскую за стальным тросом, а Одед вскарабкался и привязал его к основанию ветки.

— Но, дохлая! Но! — орал Папиш на кобылу, будто она была в чем-то виновата.

Трос натянулся, и гигантский обломок был приподнят над телом Юдит.

Никто не осмелился сделать первый шаг. Люди стояли вокруг, не сводя глаз с тонкого лебединого затылка, хрупкость которого не смогли разрушить ни годы, ни страдания, ни даже сама смерть. Вязаные носки съехали вниз, обнажая тонкие и сильные лодыжки.

Было очень холодно, сухой ветер трепал черно-серые вороньи перья, рассыпанные на снегу, и платье мертвой женщины, то раздувая его подол, то облепляя вокруг бедер, словно пытался оживить ее.

Долгие минуты все стояли и смотрели. Могучая кобыла Папиша-Деревенского покорно ждала, будто вросла копытами в землю. Мускулы ее дрожали от напряжения, от пахучей шкуры поднимался пар.

Ализа Папиш первой подошла к Юдит и, ухватив ее за кисти рук, потянула на себя. Моше направился в сарай с инструментами и принес оттуда топор и точильный камень. Не обращая никакого внимания на воронов, осыпавших его сверху градом хриплых проклятий, Рабинович принялся оттачивать широкое лезвие размеренными движениями палача.

Глава 23

Мама умерла, когда мне было десять лет. Лучше всего я запомнил ту ночную поездку по заснеженным дорогам и нас, завернутых в груду армейских одеял и молчащих.

Рука Наоми сжимала мою ладонь, а ее визгливый ребенок ревел не переставая на коленях у Меира. Он был настолько истеричен и громогласен, что Яаков, встретивший нас у въезда в деревню, вызвался приглядеть за ним во время похорон, так как сам он принимать в них участие не собирался.

— Его плач помешает тебе быть с Юдит, — сказал он.

— Я тоже могу с ним остаться, — поспешно предложил Меир.

— Ты пойдешь со мной, — отрезала Наоми и отдала Шейнфельду ребенка. — Спасибо, Яаков.

Младенец все надрывался, и Яаков пытался его успокоить.

Сперва он насвистывал ему, потом складывал бумажные кораблики из квадратов желтой бумаги, что вновь завелись в его карманах. В конце концов, Яаков завернул ребенка в одеяло, которое вышил когда-то для меня, и вынес на прогулку по заснеженному полю.

Там, на месте будущей автобусной остановки, Шейнфельд сунул младенцу в рот, на манер соски, кусочек печенья и принялся расхаживать из стороны в сторону, покачивая крикливый сверток.

Когда несносный ребенок наконец замолчал, Яаков повернул голову и увидел людей, возвращавшихся с кладбища. Они шли маленькими группками и тихо переговаривались меж собой, а телега, медленно плывущая за ними, оставляла за собой две длинные полосы и цепочки следов.

— Заходите, друзья, заходите, — пробормотал Яаков. Он расстелил на снегу свою куртку, уложил на нее ребенка, опустился на колени и заплакал.

Внезапно солнце выглянуло из-за туч. Лучи его коснулись искрящегося снега, и когда пустая телега поравнялась с Яаковом, он вновь увидел Юдит, медленно плывущую по зеленому с золотом морю, не знающему берегов.