Ещё снилось мне, якобы иду я по вековому лесу, растущему на болоте, и сквозь тьму и ветви дерев за мной, вкусно чавкая челюстями, следует крокодил. Следует неотступно и почему-то плачет. Физиономия у него как бы знакомая…
И ещё снилось мне, будто бы мне велят петь сладкие кантаты, а у меня для оных голоса нет. И, разевая рот, я безмолвствую.
Тогда мне втыкают в спину иглу, и я издаю соответствующий случаю звук, но глотку мне немедленно затыкают, я задыхаюсь и… просыпаюсь…
Второй день моего редакторства был весьма чреват событиями.
Прежде всего судьбе угодно было познакомить меня с литератором-туземцем. Это был господин неопределённых лет, но весьма определённой физиономии и сильно потёртый временем.
Будь я романистом – я сказал бы: «преступления и страсти отметили его чело роковой печатью», – но я не романист и говорю просто: физиономии его была хищна, жалка и изношена; в силу гармонии этих причин она не вызывала никакого доверия к себе.
– Имею удовольствие видеть нового редактора? – спросил он, уставив мне в лицо серые острые глаза.
– Да! – вздохнул я.
– Езоп Фаланга! Бывший сотрудник органа, которого вы в данный момент имеете быть редактором. Корреспондирую во многие столичные и крупные провинциальные издания с того момента, как ушёл из вашей газеты. А ушёл я из неё потому, что редактор, бывший до вас… как бы это вам определить мягче? Гм! Ну, одним словом, мы с ним принципиально разошлись. Он, знаете, слишком легко относится к принципу – фундаменту жизни… Он, в сущности, знаете, так себе был…
– Чем бы я мог вам служить? – спросил я, ибо не чувствую любви к биографиям… Скучный род литературы.
– Пришёл предложить вам свои услуги как сотрудника. На любое амплуа. Я со всем справляюсь. И мы бы сошлись, я не ригорист… и люблю мир. Мои условия… обыкновенные.
Но это было не совсем верно… Его условия, с моей точки зрения, были далеко не обыкновенны… Так, например, статья, написанная просто, – стоит две копейки; с жаром – уже три, с жаром и негодованием – три с половиной и так далее, пока, наконец, он не дошёл до статьи с благородным гневом по пяти копеек за строчку и до статей с гражданским мужеством – по гривеннику.
Я возразил ему, что столь разнообразная и сложная котировка, пожалуй, поставит в большие затруднения нашу контору…
– Это ничего! Я помогу ей сам… обязательно, – воскликнул он. – Когда я работал в «Карболке»…
– «Карболка»?! Вы работали в ней? Но ведь её принципы противоположны нашим…
– Это ничего! – повторил он… – Я могу изменить принципы по вашему желанию… Для такого опытного работника, как я, – это не составит затруднения. Знаете, какой случай был со мной года три тому назад?
И он пустился рассказывать мне о случае…
Воистину, это дьявольски интересный случай! Он в одно и то же время сотрудничал в пяти газетах противоположных направлений… В понедельник ему нужно было быть радикалом – он был им, во вторник либералом – он был им, в среду консерватором – он был и им, в четверг он был только спиритом и христианином, в пятницу ему нужно было быть чистым эстетиком и язычником-пантеистом… он был!
И, наконец, субботу и воскресенье он был пьян, что нельзя поставить ему в вину, принимая во внимание каторжный труд, которому он посвящал пять дней своей недели…
Я видел пред собой интереснейшего человека… и я очень пожалел, что не могу предложить себя ему как антрепренёра…
Я бы стал возить его по ярмаркам и показывать публике как образец редкой разносторонности.
Мне казалось, что на его теле есть «пунктики», этакие, знаете, чувствительные местечки, регулирующие его словоистечение: подавить один из них – он заговорит тако, подавить другой – он скажет инако, третий – он заговорит в другом тоне…
Не знаю, насколько это удобно для газеты, но мне столь современно усовершенствованный человек не понравился.
Человек, внутреннее содержание которого свободно формируется посредством внешних нажимов, – неудобен для литературы, по моему мнению.
Я так и высказался, а он удивился.
– Я не понимаю, право, что вас смущает. Ведь я могу действовать всецело в вашем духе.
Но мы не сошлись с ним всё-таки. И он ушёл, мне показалось, разочарованный и сердитый.
Я же погрузился в думы о жизни, которая так разнообразно приготовляет человека к смерти. Сначала частями вытравит из него душу, потом примется за ум, затем постепенно превращает в прах тело. Весёленький процесс…
Затем на меня пошёл начинающий литератор, всех видов. Он наступал рассыпным строем.
Первый застрельщик, которого я увидал, был старенький старичок. Ему было лет восемьдесят, и он выстрелил в меня стихами о козочке и розочке. Приходили беллетристы, драматурги и поэты без счёта.
Был фонарщик, написавший стихи о могилах, и могильщик, сочинивший нечто о звёздах.
Приходил человек, с трактатом о геморрое, как причине распространения пессимистических теорий. Приходил человек, сразу попросивший аванс.
– Вы что-нибудь написали? – спросил я его.
– Нет… Но я, пожалуй, могу… Вам что нужно – стихи или проза?
Я испугался, что он и в самом деле, пожалуй, напишет что-нибудь, и дал ему аванс – в огромном размере пятнадцати копеек.
Он принял это как должное и ушёл. Благородный человек! Как он дёшево берёт за то, что ничего не делает. Я рекомендую его гуманный поступок со мной за образец всем начинающим литераторам. И все редакторы, я уверен, единодушно присоединятся к моей рекомендации.
Обилие начинающих литераторов, в конце концов, совершенно подавило меня и повергло в мрачное уныние. Я думал – зачем природе, в которой, что бы там ни говорили любители гармонии, приписывающие природе разумное стремление к какой-то таинственной цели, – в которой и без начинающих литераторов ужасно много совершенно лишних и никуда не годных вещей, – зачем природе нужны начинающие литераторы в таком грандиозном количестве?
Пришёл будочник. Он был огненно-рыж и сугубо мрачен.
– Их благородие помощник частного пристава прислали! – заявил он гробовым голосом.
– Что они прислали? – осведомился я.
– Меня вот. Они говорят, что вы пропечатали неправду насчёт женщины… Такого происшествия не было в нашей части. У нас живёт народ смирный. Точно, что была драка, а самоубийств не было. А вот драка, это точно, была. Только дрались не женщины, а сапожники, и один другому ухо откусил. Вот вы, видно, и смешали эти дела. Их благородие говорит, что надо это исправить. Они бумагу прислали, вот…
И он сунул мне бумагу. В ней кратко опровергался факт самоубийства. Меня это огорчило, хотя я и не забыл о том, что этот факт – результат свободного творчества нашего хроникёра.
– Господин газетчик! А то вот ещё было у вас напечатано про буйство… Нельзя ли и это исправить?
– А разве и буйства не было? – с унынием спросил я.
– Нет, оно верно… мордобой был.
– Ну, вот видишь! – с гордостью заметил я.
– Верно… – вздохнул он… – Только всё-таки нельзя ли исправить? Потому как люди это мне знакомые…
– Ну?
– Знакомые… кум один-то… а другой сродни… третий – тёзка… Зазорно им…
Жили-жили… люди всё семейные, и вот – в газету попали.
У него был предвзятый взгляд на газету. Он говорил «в газету» таким тоном и с такой гримасой, что это оскорбило меня.
– Солдат! – сказал я строго и внушительно поднял палец кверху. – Говори о газете без гримас и почтительно. Ибо ты – о, солдате! – не понимаешь её значения. Ты видишь, я в газете, и однако…
– Ведь это, конечно, кому какая доля, – вздохнул он. – Мало ли что случится с человеком… Не убережёшься…
– Это ты о чём?
– Да вот насчёт вас… Вы сказали – сам я в газете, я и говорю.