– Греха много было… Вытерпели… – помолчав, угрюмо добавляет он.
Во время малолетства сына Юматова князевцам жилось не дурно. Вырос сын Юматова, послужил в военной службе и незадолго до воли приехал в деревню на жительство. Сначала мужиков в руки крепко прибрал. Попробовали они, было, его поучить маленько и на первый раз подрубили амбары; но дело кончилось не совсем благополучно. Юматов вызвал обжорную команду, т. е. роту солдат, которую крестьяне должны были кормить на свой счёт. В два месяца рота объела всю деревню. Мужики взвыли, но не выдали виновных. И вдруг барин всё узнал. Троих сослали в Сибирь, а остальных перепороли.
Давно нет и Юматова, нет и большинства участников современных ему событий, новое поколение уже стариками становится, а до сих пор не могут простить князевцы бывшему тогда старосте из своих мужиков, на которого пало подозрение в измене. Жалко и страшно смотреть на этого неряшливого высокого старика, когда он пробирается по селу. Года гонений и преследования положили на него печать Каина; он идёт спешною, неуверенною походкой, беспрестанно оглядываясь в ожидании, что вот-вот первый выскочивший из ворот мальчишка пустит ему под ноги камень. В его глазах озлобление и страх. Что пережил этот человек во всю свою долгую жизнь, – человек, который клянётся, что он не виноват! Никто ему не верит. Недаром два часа пробыл с ним барин, запершись в кабинете, перед тем днём, как засадил в острог виноватых. Он был богат, но всё исчезло: лошадей покрали, сено каждый год жгли в стогах, хлеб почти весь в снопах разворовывали. Он давно разорился и совершенно обнищал.
– Так ему, собаке, и надо.
Об этом периоде князевцы вспоминают угрюмо и с большою неохотой.
– Известно, команда курицу поймает – тащит, – барана – тоже тащит, – запрету ни в чём не было, как саранча, всё объели, – и, помолчав, прибавляют: – Вытерпели. Где команда? А мы всё тут.
Относительная тишина царила не долго после этого.
Пришла воля, а с ней и новые хлопоты князевцам.
Как ни крутили их, как ни старался посредник, как ни старался Юматов, а мужики на своём настояли, – все вышли на сиротский надел, – на даровую ¼ часть душевого надела.
Крестьянин Афанасий Сурков так рассказал мне эту историю:
– Видишь ли ты, батюшка мой (Афанасий – мужик не из бойких, говорит медленно, с трудом складывает мысль в слова)… Солдат, значит, Симеон, – вот, брат нашему Чичкову пришёл и говорит: грамота золотая от царя пришла; кто, значит, на полный надел пойдёт, того опять в крепость поворотят. Кому же неволя опять идти? Ну, значит, и присягнули промеж себя: друг дружку не выдавать. Крестились, образ, значит, в Семёновой избе целовали. Приехал исправник, мировой, барин пришёл. Собрали нас на сход: Тоё да сеё, исправник как закричит: «Да что с ними разговаривать? Одно слово, трава и больше ничего. Розг!» Принесли розг, скамейку вынесли, поставили. Исправник прямо ко мне: «Руку даёшь?» Похолонуло у меня на сердце: «Не дам, говорю. Что хошь делай: хоть бей, – хоть убей – не дам». – «Ложись», – говорит. Перекрестился я, говорю: «Ты видишь, Пресвятая Богородица!» – лёг я, и стали они меня…
Он замолчал и напряжённо наклонился вперёд, точно силясь получше рассмотреть то, что было 25 лет назад. Его лицо выражало недоумение и тщетное напряжение что-то понять. Он говорил медленно и нехотя.
– И стали они меня, и стали-и… Били, били…
Он с каким-то мучительным наслаждением повторял это слово, точно снова переживал давно прошедшее.
– Закусил это я руку, чтобы не закричать… Всё молчу. «Будешь ты, собачий сын, говорить?» А я всё, знай, молчу. «Бросить, – говорит, – этого дурака, – другого!» Встал я, перекрестился на небо, да и говорю: «Царица Небесная, Ты видела: за что они меня били?»
Голос Афанасия на этом месте оборвался, и он угрюмо замолчал.
– Чем же кончилось? – спросил я.
– Да чем кончилось? – повеселевшим голосом заговорил он снова. – После меня за нашего Чичкова взялись; он туда-сюда: «Вот чего, – говорит, – старики: не всем же пропадать, не лучше ли покориться?» Ну, и покорились.
– Тебя одного, значит, пороли?
– Одного, батюшка, одного, – раздумчиво отвечал Афанасий.
– Да за что?
– А Господь их знает. Вот убей – и сейчас не знаю за что.
От Афанасия так ничего больше и нельзя было добиться. Он твердил своё:
– И не знаю, и не знаю, и не знаю, батюшка… И Господь их знает, чего им надо было, и за что они меня пороли – и сейчас не знаю.
Уже от других мужиков можно было узнать, что речь шла о выборных, которых они сдуру, по наущению солдата Симеона, не хотели выбирать, боясь подвоха.