Выбрать главу

А доктор стоял перед Марьей Андреевной и, загибая пальцы, говорил:

- Ушли не простившись, не написав записки. Москвин надел мои совершенно новые брюки, которым буквально нет цены, в-третьих... - доктор показал на заплаканное лицо Поли.

- Ах, оставь, пожалуйста, - сказала Марья Андреевна, - ты хочешь, чтобы они тебе, как пациенты, заказывали у ювелира серебряные подстаканники с именной надписью?

Но по всему было видно, что ее огорчил и обидел ночной уход комиссаров.

1935

В ГОРОДЕ БЕРДИЧЕВЕ

Было странно видеть, как темное, обветренное лицо Вавиловой покраснело.

- Что смеешься? - наконец сказала она. - Глупо ведь.

Козырев взял со стола бумагу, поглядел на нее и, замотав головой, снова захохотал.

- Нет, не могу, - сквозь смех сказал он, - ...рапорт... комиссара первого батальона... по беременности на сорок дней.

Он стал серьезен.

- Что же. А кого вместо тебя? Разве Перельмутера, из политотдела дивизии?

- Перельмутер - крепкий коммунист, - сказала Вавилова.

- Все вы крепкие, - промолвил Козырев и, понизив голос, точно говоря о стыдном, спросил:

- И скоро, Клавдия, рожать будешь?

- Скоро, - ответила Вавилова и, сняв папаху, вытерла выступивший на лбу пот.

- Я бы его извела, - басом сказала она, - да запустила, сам знаешь, под Грубешовым три месяца с коня не слезала. А приехала в госпиталь, доктор уже не берется.

Она потянула носом, будто собираясь заплакать.

- Я ему и маузером, окаянному, грозила, отказывается, поздно, говорит.

Она ушла, а Козырев сидел за столом и рассматривал рапорт.

"Вот тебе и Вавилова,- думал он, - вроде и не баба, - с маузером ходит, в кожаных брюках, батальон сколько раз в атаку водила, и даже голос у нее не бабий, а выходит, природа свое берет".

И ему почему-то стало обидно и немного грустно.

Он написал на рапорте "в приказ" и, нерешительно кружа кончиком пера над бумагой, сидел наморщив лоб - как писать?

"Представить с сего числа сорокадневный отпуск", еще подумал и приписал "по болезни", потом сверху вкорякал "по женской", выругался и "по женской" зачеркнул.

- Воюй вот с ними, - сказал он и кликнул вестового.

- Вавилова-то наша, а? - громко и сердито произнес он. - Слыхал небось?

- Слышал, - ответил вестовой и, покачав головой, сплюнул.

Они вместе осудили Вавилову и вообще всех женщин, сказали несколько похабств, посмеялись, и Козырев, велев позвать начальника штаба, сказал:

- Надо будет к ней сходить, завтра, что ли, ты узнай, она на квартире или в госпитале, и вообще как это все.

Потом с начальником штаба они до утра ползали по столу, тыкаясь в полотно двухверсток, и говорили скупые, редкие слова - шел поляк.

Вавилова поселилась в реквизированной комнате.

Домик стоял на Ятках - так назывался в городе базар - и принадлежал Хаиму-Абраму Лейбовичу-Магазанику, которого соседи и даже собственная жена звали Хаим Тутер, что значит татарин.

Вавилова въехала со скандалом. Ее привел на квартиру сотрудник коммунотдела, худой мальчик в кожаной куртке и буденовке. Магазаник ругал его по-еврейски, коммунотделец молчал и пожимал плечами.

Потом Магазаник перешел на русский язык:

- Нахальство у этих сморкачей, - кричал он Вавиловой, точно она должна была вместе с ним возмущаться, - надо только придумать. Уже нет больше буржуев в городе. Только одна комната осталась для советской власти у посадчика Магазаника. Только у рабочего, у которого семь человек детей, советская власть должна забрать комнату. А у Литвака-бакалейщика? У суконщика Ходорова? У первого миллионщика Ашкенази?

Вокруг стояли дети Магазаника, семь оборванных, кудрявых ангелов, и смотрели черными, как ночь, глазами на Вавилову. Большая, точно дом, она была вдвое выше их папы. Им было страшно и смешно и очень интересно.

Наконец Магазаник был оттеснен в сторону, и Вавилова прошла в комнату.

От буфета, плоских перин, таких же темных и дряблых, как груди старух, получивших когда-то эти перины в приданое, стульев с разверстыми отверстиями, продавленных сидений на нее так густо дохнуло жильем, что она поглубже набрала воздуху в грудь, точно ныряя в воду.

Ночью она не могла уснуть. За стеной, точно оркестр из многих инструментов, от гудящего контрабаса до тонких флейт и скрипок, храпела семья Магазаника. Духота летней ночи, густые запахи - все это, казалось, душило ее.

Чем только не пахло в комнате.

Керосином, чесноком, потом, гусиным смальцем, немытым бельем. Это было жилье человека.

Она щупала свой вздувшийся, налитой живот, иногда живое существо, бывшее в ней, брыкалось и поворачивалось.

Она боролась с ним честно, упорно, много месяцев: тяжело прыгала с лошади, молчаливая, яростная на субботниках, в городах, ворочала многопудовые сосновые плахи, пила в деревнях травы и настойки, извела столько йоду в полковой аптеке, что фельдшер собрался писать жалобу в санчасть бригады, до волдырей ошпаривалась в бане кипятком.

А оно упорно росло, мешало двигаться, ездить верхом; ее тошнило, рвало, тянуло к земле.

Сперва она во всем винила того, печального, всегда молчаливого, который оказался сильнее ее и добрался через толстую кожу куртки, сукно гимнастерки до ее бабьего сердца. Она видела, как он вбежал первым на страшный своей простотой деревянный мосток, как стрекотнул пулеметом поляк и его словно не стало: пустая шинель всплеснула руками и, упав, свесилась над ручьем.

Она промчалась над ним на пьяном жеребчике, и за ней повалил, точно толкая ее, батальон.

После этого осталось оно. Оно было во всем виновато. И вот Вавилова лежала побежденная, а оно победно брыкало копытцами, жило в ней.

Утром, когда Магазаник собирался на работу и жена кормила его завтраком, отгоняя мух, детей, кошку, он, скосив в сторону реквизированной стенки глаза, тихо сказал:

- Дай ей чаю, чтоб ее холера задушила.

Он купался в солнечных столбах пыли, запахах, детском крике, кошачьем мяуканье, ворчанье самовара. Ему не хотелось идти в мастерскую, он любил свою жену, детей, старуху-мать, он любил свой дом.

Вздыхая, он ушел, и в доме остались только женщины и дети.

Весь день на Ятках кипел котел: мужики торговали белыми, точно вымазанными мелом, березовыми дровами, бабы шуршали венками лука, старухи еврейки сидели над пухлыми холмами связанных за лапки гусей. Торговка выдергивала из этого пышного белого цветка живой лепесток с извивающейся шеей, и покупательницы дули на нежный пух меж лап и щупали жир, желтевший под теплой мягкой кожей.

Темноногие дивчины в цветных хустках носили высокие красные горшки, через край полные земляникой, и испуганно, точно собираясь убежать, глядели на покупателей. С возов торговали желтыми заплаканными комьями масла в пухлых листьях зеленого лопуха.

Слепой нищий, с белой бородой волшебника, молитвенно и трагично плакал, протягивая руки, но его страшное горе никого не трогало - все равнодушно проходили мимо. Баба, оторвав от венка самую маленькую луковку, бросила ее в жестяную мисочку старика. Тот ощупал ее, перестав молиться, сердито сказал:

- Щоб тоби диты так на старость давалы, - и снова протяжно запел древнюю, как еврейский народ, молитву.

Народ продавал, покупал, щупал, пробовал, подымая глубокомысленно глаза вверх, точно ожидая, что с голубого, нежного неба кто-нибудь посоветует: покупать ли щуку или лучше взять карпа. И при этом все пронзительно кричали, божились, ругали друг друга, смеялись.

Вавилова прибрала и подмела комнату. Она спрятала шинель, папаху, сапоги. Голова у нее бухла от уличного шума, а в квартире кричали маленькие Тутеры, и ей казалось, что она спит и видит какой-то нехороший, чужой сон.

Вернувшийся вечером с работы Магазаник ошеломленно остановился в дверях: за столом сидела его жена Бэйла и рядом с ней большая женщина в просторном платье, в туфлях-шлепанцах на босу ногу, с головой, повязанной пестрой косынкой: они негромко смеялись, переговариваясь между собой, и примеряли, подымая большие толстые руки, маленькие, игрушечные распашонки.