Выбрать главу

А майские светлые ночи, вестницы петербургских белых ночей!

Было, было все это, конечно, было. Та, московская, жизнь продолжалась. Но я вылетел из нее.

Видимо, я заболел. По ночам, когда, на время помилованный зубной болью, я засыпал, голова моя делалась мокрой от пота, волосы слипались, и капли пота текли по лбу; я просыпался не от зубной боли, а от того, что холодные струйки щекотали мое лицо, шею, грудь. Я стал желтеть, зеленеть, температурить, кашлять. С утра я чувствовал себя утомленным, вялым. В шахтерской больнице меня взяли «на лучи» и оглушили диагнозом: «Оба легких сплошь покрыты свежими туберкулезными бугорками».

Туберкулез, чахотка, бугорчатка…

Я сидел ночью на своем матраце, курил, кривился от зубной боли и перечитывал написанный докторскими каракулями приговор. А жена все не ехала ко мне и уже третью неделю не отвечала на мою телеграмму.

Мне в эти дни стало совершенно невыносимо тяжело, и я решил написать Думарскому — ведь мы с ним учились вместе с младшего приготовительного класса. Писал письмо я долго, несколько вечеров, написал обо всем — и о своей тоске, и о болезни. Письмо было таким печальным, что я плакал над ним, но все же мне стало легче.

Так хорошо было смотреть на конверт с надписанным адресом: «Москва, Петровка, 10…»

Конечно, я поступил правильно, написав именно Думарскому, матери я не смел написать о своем отчаянии, она бы заболела с горя, прочтя письмо. Следовало написать другу, мужчине, товарищу детства. И я так сделал.

Я стал ждать ответа, рассчитал дни, накинул пять льготных дней, потом еще пять, у меня был опыт в этих делах при переписке с женой, но ответ не пришел. Я огорчился, почувствовал себя оскорбленным, потом я решил, что письмо мое затерялось, потом я решил, что затерялся ответ Думарского, и в конце концов успокоился, забыв обо всем этом.

Как— то в конце лета я сидел после работы на крыльце, покуривал, смотрел на закат. В дымном воздухе Донбасса закаты бывают удивительно красивые, а зубы у меня не болели, и я мог любоваться тихим вечером, небесным заревом, вставшим над пустынной улицей шахтерского поселка.

Вдруг я увидел совершенно необычную для нашего поселка фигуру — человек в клетчатом пальто, с желтым чемоданом в руке шел на фоне наших заборов и сортирчиков с устремленными в небо деревянными трубами, над ними в высоте стояли полные багрового света облака. Человек вглядывался в номера домов. Это был Кругляк.

Господи боже мой, до чего же я был рад ему.

Странно, но именно его я почти не вспоминал в свои бессонные ночи.

2

Прошло тридцать лет. Я уже давно живу в Москве, не занимаюсь химией, а внутриатомную энергию без моего участия поставили на службу людскому горю и людскому счастью.

Молодой фосфор не подкачал, друзья моей юности много поработали за эти тридцать лет. Конечно, мы не встречались так часто, как прежде, — работа, семья, дети, да что дети — внуки!

И все же мы виделись не только по праздникам, не только в дни рождений. Иногда Думарский внезапно звонил мне, как в молодые времена: «Послушай, есть два билета на концерт Бостонской филармонии, пошли?» А после концерта мы по старинке переглядывались: «В ресторанчик?» А после мы гуляли по ночному Тверскому бульвару и разговаривали. Говорили о семейных делах, о политике, часто говорили о наших друзьях.

Как— то, еще до войны, я вспомнил про письмо, написанное мной Думарскому из Донбасса:

— Получил ли ты его?

Он кивнул — да.

— Как же ты не ответил!

— Видишь, пороху, что ли, не хватило, прости уж.

Я простил. Конечно, случалось, что это происшествие

припоминалось мне, но я простил.

Не вышла жизнь у одного лишь Кругляка, он не стал ни знаменитым конструктором, ни известным всему миру пианистом, ни академиком, не строил ледоколов.

Он стал цеховым химиком, да и работа цехового химика у него не ладилась. Всем нам казалось, что он человек покладистый, мягкий, а он постоянно вылетал со службы, не уживался с начальством. Незадолго до войны его снова уволили с завода, и он никак не мог устроиться, но в конце концов получил какое-то совсем уж захудалое место.

Когда его спрашивали: «Где ты все же работаешь?» — Кругляк, усмехаясь, отвечал: «Э, артель „Напрасный труд“, — и махал рукой.

Началась война, и все мы приняли в ней участие. Думарский руководил в институте механики разработкой сложных математических вопросов, играющих большую роль при расчетах прочности скоростных самолетов. Иван «шашнадцать лет не спамши с бабой» в звании полковника выполнял особые задания Комитета обороны, связанные с танкостроением; к началу войны он, несмотря на свое прозвище, был отцом четверых детей; я стал штабным работником, носил погоны подполковника; даже наш Теодор в майорской форме давал концерты в армейских госпиталях. Единственный из нас провоевал рядовым, в расчете зенитного артиллерийского орудия, Кругляк — лишь к самому концу войны он получил сержантские лычки и был демобилизован после ранения. Закончил он службу без большой славы — не получил даже медали «За боевые заслуги».