— Уже слышал, — Артюхин растер докуренную сигарету каблуком. — Ты не думай, у меня здесь, — он сжал огромный кулак, — силы на троих хватит. Понял? Но нельзя мне.
— Нет, не понял, — Ломов налился злостью. — Ты что, девка на выданье? Ах, наверное, сердце у тебя очень нежное. Непротивление злу насилием. Или, может быть, все гораздо проще? Моя хата с краю. Пусть делают что хотят, лишь бы меня не трогали? Так, что ли?
— Нет, не так! — остервенело выкрикнул Артюхин, стремглав вскочив на ноги. — Мать у меня, одна она!
«А у меня жена рожает. Мне на своего ребенка, между прочим, взглянуть хочется», — чуть не вырвалось у Ломова, но он сдержался — ни к чему это, не к месту, не по-мужски как-то. Однако от этих непроизнесенных слов ему стало не по себе, разом пропало всякое желание что-либо делать и говорить. Он с недоумением обнаружил, что так крепко стиснул зубы, словно хотел смолоть их в порошок. Пересилил себя он с трудом, но достаточно быстро. Не прошло и нескольких секунд, как лицо его приобрело насмешливое выражение. Он кривенько ухмыльнулся:
— Все понятно. Любящий сын почтенных родителей.
— Ах ты гад! — угрожающе процедил Артюхин, хватая правой рукой Ломова за ворот куртки.
— Эй, начальники! — Сенявин орал во всю мощь, и голос его звенел от напряжения. — Времечко-то идет. Я долго ждать не намерен. Давайте скорей. Нам-то терять нечего…
Ломов сбросил с себя руку инженера, неприязненно посмотрел на него и презрительно усмехнулся.
— Мы думаем, думаем, Сенявин! — быстро и раздраженно прокричал он. — Обожди немного, не так все просто.
— Порешительнее надо быть, начальник, — хохотнул Сенявин. Он, видимо, уже успокоился.
— Слышал? — спросил Ломов, растягивая губы в ледяной улыбке. — Это про тебя.
— Отстань! — отрубил Артюхин. Он отвернулся, подошел к избе, провел пальцем по наличнику окна, посмотрел на ладонь — она была черная от пыли, отряхнул ее и, не говоря ни слова, вошел в дом.
И вдруг Ломов отчетливо осознал, что не то он говорит, совсем не то. Молчал бы лучше, зачем он так, зря только парню душу травит. Положение у него незавидное. Не нужен ему этот симпатичный малый. Он сам все сделает как надо. Он же в подобных переделках уже не раз бывал за восемь лет работы в милиции. Ломов сунул руку под куртку, нащупал флажок предохранителя, отвел его назад, усмехнулся чему-то и сделал первый шаг к калитке. Затем второй, потом пошел уверенней, но все равно со стороны движения его казались вялыми, неестественными. Калитка была совсем близко, когда он внезапно остановился. Он ясно понял, что за калитку не выйдет. Что-то мешало ему. Ломов глубоко вздохнул, мотнул головой… Надо же, сроду такого не было. Постояв с минуту, подошел к забору, опять прильнул к щели. Дом Ермолая выглядел мирно: ни за темными глубокими провалами окон, ни во дворе — часть его Ломов видел отлично — не было ни намека на движение. Надо идти, конечно, ждать больше нельзя. Надо идти, говорил себе капитан, надо идти и… не двигался с места. Он в сердцах со всего размаха хватил ладонью по забору, будто он был в чем-то виноват. Рассохшиеся доски гневно прогудели в ответ.
Дурацкий день. Сначала бандиты, появившиеся там, где по всем расчетам их быть не должно, потом Леша Бойко… а теперь эта непонятная, непривычная для него в такие минуты нерешительность. Ломов нервно осмотрелся, пошарил глазами по двору. Он не знал, что ищет. Но что-то надо было сделать, все равно что, но только не стоять вот так в бездействии. У него даже мышцы заныли призывно. Встряхивая руками, как боксер перед боем, он пружинисто прошелся по двору. У крыльца дома стремительно развернулся, словно на строевом смотре. Подошел к сараю и тут увидел чурбак, на котором колют дрова, а на нем топор, чуть покрытый ржавчиной, но мастерски отточенный. Он наклонился, взял топор, поиграл им в руках, словно примеряясь, привыкая к нему. Огляделся в поиске дров, увидел неподалеку поленце, шагнул к нему — и выскользнул тут топор из его рук, перевернулся в воздухе и шмякнулся топорищем прямо на ногу. Тупой болью ожгло пальцы. Не сдержавшись, носком сапога он поддел топор и яростно отшвырнул его к сараю. Тот пролетел с метр и с грохотом ударился о стенку. За тонкой перегородкой всполошенно закудахтали куры. Ломов внимательно посмотрел на сарай, потом на топор, потом перевел взгляд себе на ногу и вдруг рассмеялся…
…Артюхин никак не мог вспомнить лицо отца. Он не хотел смотреть фотографию, что под черным бантом висела на стене. Он силился нарисовать родное лицо в воображении и не мог. Никак не мог. После того как он увидел отца на столе в горнице — высохшего, окаменевшего, чужого — в одночасье стерлись в памяти его живые глаза, низкий усмешливый голос, тяжелая походка. Представить все это Артюхин уже не мог. Он просто знал, что у отца были живые глаза, низкий голос… За месяц до смерти, будто предчувствуя ее, он наказывал сыну в письме, написанном коряво, неровными строчками, но на редкость грамотно: «Если со мной случится что, всяко, сын, может быть, помни, что ты у нас один, и жизнь, и радость благополучия матери на твоей совести останется. Помни!»