Я очень любил эту дорогу с Наташей. Сначала мы шли по бульвару, засаженному карагачами и платанами, потом – мимо старого узбекского кладбища, заросшего травой, потом поднимались на взгорок, с которого ее двор открывался весь целиком, с веревками, груженными бельем, играющей ребятней и косыми, крытыми черным толем крышами низеньких сараев.
В тот день она торопилась домой и была радостно возбуждена: ждала отца из дальней какой-то поездки. И всю дорогу приговаривала: «Вот приду, а папа дома!» Просто ни о чем другом в тот день не могла говорить – даже досадно было.
Когда взобрались на горку и внизу, как всегда, открылся весь ее двор с черными заплатами толевых крыш, мы остановились как вкопанные: сначала увидели толпу во дворе, машину «скорой помощи» и милицейский «воронок»…
А потом заметили этих двоих на крыше сарая.
Мужчина и женщина лежали рядом в спокойных позах, как бы отдыхая, и между ними так же спокойно лежала двустволка.
Наташа вдруг вскрикнула, заплакала и побежала вниз. Она узнала этих двоих издалека. А я еще несколько мгновений не мог сдвинуться с места. Меня потрясли покой и красота их тел.
Касаясь головами друг друга, вольно раскинув руки, посреди причитаний и суеты двора, они лежали на черной крыше сарая, как на уплывающем в небо плоту.
Наконец, преодолевая страх, я спустился вниз, подошел к воротам, в которых собралась толпа, и услышал, как соседка рассказывала кому-то:
– Что на него нашло – не знаю, так хорошо жили! То ли застал ее с кем, то ли она велела ему собраться и уйти… кто уж сейчас может знать! Видели только, как выскочил он за ней с двустволкой… Она бегала от него по двору, кричала: «Саша, ты бредишь! Ты бредишь, Саша!!!» Потом по лесенке взлетела на крышу сарая. А он поднял так ружье, прицелился и выстрелил. Ну, она упала молчком, даже пикнуть не успела… Он же стрелок, спортсмен… все, бывало, на соревнованиях… Ну, и взобрался к ней на крышу, обхватил этак ее голову и как завоет! Господи, и страшно как завыл, словно как пес! Мы хотели подойти к нему, кричали снизу: «Саша, Саша, миленький, брось ружье!» Никого не подпускал. Всех нас, при ком вырос вот в этом самом дворе, – на мушке держал. Ну, а уж когда «воронок» во двор въехал, он себя-то и порешил…
Она еще говорила что, вот, оставил, безумец, дочь круглой сиротой… Я огляделся, ища глазами Наташу… ее нигде не было, должно быть, соседи увели. Побрел назад, поднялся на взгорок и долго еще, пока не забрали их, смотрел, как на крыше сарая уплывали в небо мужчина и женщина, погибшие так загадочно и страшно.
Придя домой, я лег на диван в столовой и, отвернувшись к стене, долго лежал, не в силах думать ни о чем другом.
Впервые в своей жизни я видел мертвых. И они не внушали страха, наоборот, – они были прекрасны, хотя в то время я, конечно, не мыслил такими словами и вообще не слишком отдавал себе отчет в своих переживаниях. «И это – смерть? – думал я. – Смерть… Так вот она какая…»
Наташу я больше не видел. За ней приехала из Самарканда тетка матери, увезла к себе. Она сначала писала мне – про новый класс, про город… ни слова о том, из-за чего мы расстались… А еще через год моя семья переехала в Москву и переписка с Наташей угасла. Не знаю, где она сейчас, вспоминает ли нашу дорогу из школы – по бульвару, меж платанов и карагачей, мимо старого узбекского кладбища, поросшего травой…
Но еще много лет при упоминании о смерти, любой смерти, в моем воображении возникало нечто величественное, вольное и прекрасное – вроде тех двоих, уплывающих в синее небо на черной крыше сарая…
И когда она упала…
Лена Батищева – грузная, решительная – ходит в брюках, просторных свитерах и ботинках на рифленой подошве. Когда опаздывает, а опаздывает всегда, сильно топает, так что коллеги узнают о ее приближении задолго до непосредственного появления. Так вот, Лена Батищева, чья жизнь – череда безответных или – что еще хуже – ответных любовей, работает редактором в журнале «Школьная психология».
Недавно американский благотворительный фонд организовал семинар по проблемам воспитания умственно отсталых детей. Лену тоже пригласили участвовать. И целую неделю по этому случаю она жила в гостинице «Россия», хотя до собственного дома могла добраться за час. Но надо же воспользоваться удачей, правда? Когда еще так подфартит…
А в завершение семинара американцы подарили всем участникам культпоход в Большой театр, на «Пиковую даму». В роли Старухи – Илзе Лиепа.
Все-таки событие. Ведь нечасто, согласитесь, ходим мы в Большой театр, даже и живя в этом городе. Вот в пятом классе, помнится, ходили на «Руслана и Людмилу», ну, в восьмом на «Русалку»… а потом уже редковато получается…
Лена решила по этому случаю вылезти наконец из брюк и надеть чуть ли не единственное свое нарядное платье. Ну, а где платье, там и непременный расход – колготки. Хорошие купила, телесного цвета, достаточно дорогие – рублей девяносто пять что-нибудь… Да оказались колготки с брачком, буквально минут через двадцать в них лопнула резинка. Когда группа выходила из автобуса, колготки на Лене стали стремительно сползать. Лена, как в детстве, начала ступать, широко расставляя ноги, чтоб удержать эти проклятые колготки хотя бы на уровне колен. А в вестибюле Большого театра первым делом устремилась в туалет, где немедленно их стащила и просто сунула голые ноги в зимние сапоги. Провозилась, понятно, то-се… когда наконец вышла, выяснилось, что ее группа уже прошла контроль и поднялась наверх.
Лена не сразу поняла свое бедственное положение. Сначала она улыбалась билетерше – кремневой старухе, с веками, опущенными, как у Вия, объясняла, что вот, случилась такая интимная неполадка с нижним бельем, а билеты у руководителя группы… Пробовала даже докричаться, отсылая куда-то вверх по великолепной, но нуждающейся в ремонте лестнице горловые трели: «Бо-ор-ря, Бо-ор-рь!..»
Все было тщетно. Старуха неколебима.
– Вы что, думаете, я вру, что у меня был билет?!
– Женщина, – отвечает та, – вот и держали бы свой билет при себе…
В полном отчаянии Лена ринулась в кассы… в надежде, что хоть какой-то завалящий билетик там остался. Да где там! Вы ж понимаете, Большой театр, наша национальная гордость.
А уже третий звонок, а народ уже весь прошел в зал, в холле, между прочим, не топят и, между нами говоря, в ноги поддувает. Ну, и обидно!
– Послушайте, – говорит опять Лена билетерше. – Я же с вами по-человечески делюсь, такая вот оказия, резинка лопнула! Я же к вам с полной откровенностью!
– На что мне ваша откровенность?
– Ну, я не знаю – голые ноги вам показать?
– На что мне ваши голые ноги? – невозмутимо отвечает та, не поднимая своих тяжелых век. Смотрит только на уровне рук, на уровне подаваемых билетов. Такая производственная особенность взгляда. – Вот человек! – говорит. – Задницу готова показывать, только бы на халяву пройти.
– Вы… вы что несете?! – закричала Лена. – Я же объясняю вам… Моя группа давно прошла! Пустите меня, я вызову руководителя! Бо-ор-ря-а-а!!!
– Не орите, здесь Большой театр, а не подворотня…
– Пустите же на минутку, я вам этот билет принесу показать!!!
– Сейчас, пустила, – отвечает та.
И Лена понимает, что спектакль начался, а она при своих полных правах и при пустом ее конкретном кресле в девятом ряду амфитеатра должна стоять в холодном холле с голыми ногами на потеху гнусной бабке.
При этой мысли она ломанулась мимо старухи, та ринулась встречь, они сшиблись и некоторое время молча остервенело дрались, выворачивая друг другу локти.
Неумелая в драке Лена опять была отброшена, неприятель торжествовал, все было кончено. Она заплакала и потрусила к выходу, но у самых дверей обида пересилила гордость, она вернулась к старухе и проговорила умоляющим голосом:
– Ну послушайте! Ну посмотрите на меня внимательно, ну посмотрите, наконец, мне в глаза: неужели, в моем возрасте и с моим лицом, я стану врать вам, что у меня есть билет, когда его у меня нет?!
Растравленная боем билетерша впервые подняла на нее глаза, оказавшиеся абсолютно неинтересными глазами умученной жизнью пожилой женщины, опустила руку и сказала: