В будущем мы желаем для России жизни полной и широкой, но своеобразной донельзя; перед этим своеобразием пусть побледнеет и покажется ничтожным наше полуевропейское недавнее прошедшее. Однако и к этому недавнему прошедшему мы не можем относиться без теплоты. И в нем мы видим элементы, без которых не может обойтись богатая национальная культура и жизнь; мы бы желали только, чтобы эти общие элементы приняли бы более русские формы.
Так ли я понял Вас и Вашего друга? Если я ошибся, повторяю, поправьте меня.
Итак, взгляды «Времени» были мне по сердцу, но, не любя никаких литературных сближений, я не спешил знакомиться с Григорьевым.
Наконец, любовь моя к литературе взяла верх над моим отчуждением от литераторов, и я, встретив раз Григорьева на Невском, попросил шедшего со мной одного его знакомого представить меня ему.
Мы зашли в Пассаж и довольно долго разговаривали там. Насколько помнится, «Время» уже пало {7} и Григорьев издавал тогда «Якорь».
Я был в восторге от смелости, с которой он защищал юродивых в то положительное и практическое время, и не скрывал от него свое удовольствие {8} .
Он отвечал мне:
– Моя мысль теперь вот какая: то, что прекрасно в книге, прекрасно и в жизни; оно может быть неудобно, но это другой вопрос. Люди не должны жить для одних удобств, а для прекрасного…
– Если так, – сказал я, – то век Людовика XIV со всеми его и мрачными и пышными сторонами в своем роде прекраснее, чем жизнь не только Голландии, но и современной Англии? Если бы пришлось кстати, стали бы Вы это печатать?
– Конечно, – отвечал он, – так и надо писать теперь и печатать!
Немного погодя я встретил Григорьева опять на Невском. Не помню, по какому поводу шел по улице Крестный ход. Григорьев был печален и молча глядел на толпу.
– Вы любите это? – спросил я, движимый сочувствием.
– Здесь, – отвечал Григорьев грустно, – не то, что в Москве! В Москве эти минуты народной жизни исполнены истинной поэзии.
– Вам самим, – прибавил я, – вовсе нейдет жить в этом плоском Петербурге; отчего Вы бросили Москву?
Григорьев отвечал, что обстоятельства сильнее вкусов…
Я был потом несколько раз у него. Жилище его было бедно и пусто.
Я сначала думал, что он живет не один. Я знал еще прежде, что он женат, и раз на Святой неделе спросил у него:
– Отчего у Вас, славянофила, не заметно в доме ничего, что бы напоминало русскую Пасху?
– Где мне, бездомному скитальцу, праздновать Пасху так, как ее празднует хороший семьянин! – сказал Григорьев.
– Я думал, Вы женаты, – заметил я.
– Вы спросите – как я женат! – воскликнул горько Аполлон.
Я замолчал и вспомнил о том, что слышал прежде о его семейной жизни. Я вспомнил, как говорили, что он и семейную жизнь свою поставил совсем особо, по-своему, – и понял, что избранный им смелый и странный путь породил, по несчастью, разрыв и нечто еще худшее разрыва. Так слышал я; но теперь я не позволю себе высказать все это яснее и подробнее.
Вскоре после этого Ап. Григорьев пропал без вести. Вы сами, помните, не знали, где он. Я долго искал его; нашел наконец его бедный номер в огромном доме Фридерикса; но не застал его дома, и мы уже больше не встречались. Я уехал из России, а Григорьева через год не стало.Вдали от Отчизны я лучше вижу ее и выше ценю. Не потому я ее ценю выше, что дальше от ее зол, как подумают иные, а потому, что больше понимаю, узнавши больше чужое. Страна, в которой я теперь живу, особенно выгодна для того, чтобы постичь во всей ширине историческое призвание России. И эта мысль одна из величайших отрад моих. Но иногда я с ужасом вспоминаю о том, как вымирают прежние люди на всех поприщах, и боюсь, что долго некому будет заменить их.
Чем знаменита, чем прекрасна нация? Не одними железными дорогами и фабриками, не всемирно-удобными учреждениями. Лучшее украшение нации – лица, богатые дарованиями и самобытностью. Лица даровитые и самобытные не могут быть без деятельности творчества; когда есть лица, есть и произведения, есть деятельность всякого рода.
Ограничимся на этот раз только литературным поприщем в самом пространном значении этого слова; хотя и на других поприщах мы бы могли найти сходные явления и задать себе тот вопрос, который тревожит иногда сердце. Какими оригинальными дарованиями, каким русским творчеством заменят поколения <18>70-х годов, когда исчезнет богатое духом поколение <18>40-х годов? Когда-нибудь не станет ни Островского, ни И. Аксакова, ни Каткова, ни других современников Ап. Григорьева, как не стало ни Грановского, ни Кудрявцева, ни К. Аксакова, ни Хомякова, ни Станкевича, ни Кольцова, ни Шевченко и Белинского, как духовно не стало Тургенева после «Отцов и детей». «Дым» доказал, что сам автор духовно стал не что иное, как прах. Какие национальные «образования» заменят их? Многие из этих людей <18>40-х годов (отцы тургеневские) доказали, что они способны быть не только мыслящими Рудиными, но и стать во главе практических учений, способны неусыпными трудами прокладывать свежие пути, являться в трудные минуты с духовной поддержкой колеблющемуся обществу. Кто заменит их? Здесь дело не в учении, а в личности. Пространственная даль, в которой я живу от России, почти то же, что историческая даль прошедшего. Каково бы ни было направление, лишь бы окончательная форма его была своя, наша и дышала бы силой!