- Вспомните, генерал, - отозвался я, - что я поступил к вам в адъютанты, когда полк со всею армией перешел уже через Рейн, а случай, о котором вы говорите, был до перехода этого, и я находился тогда на пути из Мекленбурга.
- Ну, так виноват, - сказал Б.В., - это было наверно при полковом адъютанте.
Полуектов был благороднейший и добрейший из смертных и в жизнь свою ни на кого не сердился, тем менее на меня. Надо заметить, что в анекдотах его было много ума и нисколько оскорбительного злословия.
Кончилась эта история тем, что все от души смеялись, в том числе и сам виновник смеха. Разговор обратился на другой предмет. Долго еще сыпались анекдоты, остроты, пока хозяин не сказал, что пора на покой.
Но я по-стариковски заболтался и невольно отдалился от статьи M.H.Погодина; обращаюсь к ней.
Он предлагает только материалы, которые, прежде чем попасть в историю, должны пройти сквозь веялку критики. Не мое дело и не по моим способам писать им полный критический разбор. Но долг каждого человека, который был свидетелем эпохи и знал людей, из ней описываемых, обязан сказать то, что ему об них известно, если он мало-мальски владеет пером. И потому я буду говорить только то, что имел случай знать об них. Многоуважаемый мною автор статьи извинит меня, если я как-нибудь, ради истины, найду его лично виноватым перед судом истории за то, что он, хоть и со слов других, поместил в своей статье некоторые неверности. Он мог бы их избегнуть, если бы слегка бросил на материалы, в ней помещенные, критический взгляд. Кстати я коснусь записок Ермолова и Давыдова. Я должен также признаться, что главным побуждением моим писать о статье Погодина было желание защитить память одного из замечательных деятелей великой эпохи - память, оскорбленную несправедливыми и неверными отзывами о нем, помещенными в материалах. Итак, к делу.
В статье Погодина я прочел, что Ермолов, в царствование императора Павла Петровича, был сослан вместе с Платовым{450} в Кострому. При этом случае я вспомнил рассказ одного костромского старожила, переданный мне лет двадцать тому назад и обрисовывающий характер Алексея Петровича. Вот что он мне рассказал.
Когда Ермолов, в чине подполковника, жил в ссылке в Костроме, он в зимнее время возил на салазках для своей хозяйки, старушки-мещанки, у которой квартировал и которая любила его как сына, воду в ушате или кадке с реки, по обледенелой горе. Иногда присаживался на салазки мальчуган, внучек хозяйки.
Если б я был художник, я написал бы будущего главнокомандующего на Кавказе в этом виде. Можно было бы прибавить, для полноты картины, старичка мещанина, благоговейно скинувшего перед ним шапку, и хозяйку, радостно встречающую поезд у ворот своего дома. Ближе к главному лицу, для более полной характеристики его, я поместил бы двух пригожих, с веселыми лицами, костромитянок, которые, неся ведра с водою на коромыслах, посылают молодому офицеру приветствие рукою.
В записках Ермолова сказано:
"В ночи на третьи сутки, в Витебске*, главнокомандующий согласился послать корпус пехоты и несколько кавалерийских полков навстречу неприятелю по левому берегу Двины. Я предложил генерал-лейтенанта графа Остермана, блистательную репутацию в прошедшую войну сделавшего и известного упорством в сражении. Надобен был генерал, который бы дождался сил неприятеля и они его не устрашили".
______________
* Витебск замечателен особенно своим, так называемым дворцом. Во время похода 1812 года в нем квартировал Наполеон и с балкона его делал смотр своей гвардии, дефилировавшей перед ним на площадке, довольно безобразной. В этом доме скончался великий князь Константин Павлович. Окрестности полны воспоминаний славной эпохи.
Только-то, чтобы не устрашили? Подобных генералов было у нас довольно. Назначая генерала с большим корпусом на такое важное дело, главнокомандующий, конечно, имел в нем в виду качества более важные, нежели одна неустрашимость. Заметьте слова, мною нарочно подчеркнутые, они пригодятся нам в другом месте.
Я имел в руках своих подлинную записку, вероятно, дополнительную к приказу главнокомандующего, написанную по этому случаю и подписанную начальником штаба Ермоловым. К сожалению, она у меня затерялась. Помню только, что она написана была на четвертушке листа прекрасным, четким почерком, красноречиво, хотя и без обилия слов, и в очень лестных для графа выражениях. В ней сказано было, что главнокомандующий, поручая ему это дело, не дает никакой особенной инструкции, уверенный, что если сказано ему удержать или разбить неприятеля, то это будет исполнено.
"Таков был Остерман, - продолжает Ермолов в своих записках, - и он пошел с 4-м корпусом! В двенадцати верстах встретил он небольшую часть неприятельских передовых войск и преследовал их до местечка Островно. Здесь предстали ему силы неприятельские превосходные и дело началось жарчайшее... Ночь прекратила сражение... Урон с обеих сторон был весьма значащий... и проч.".
К этому описанию прибавлю: здесь графу Остерману-Толстому надо было, имея против себя двойные силы, особенно на первых порах кампании, отстоять честь русского оружия. Это дело, в армии Барклая, было почти одновременно с дашковским в армии Багратиона, где, говоря словами Ермолова, "Раевский, с малыми силами, в сравнении с неприятельскими, употребил и распорядительность (здесь уж и распорядительность), ему свойственную, и храбрость, его отличавшую: взяв знамя, он пошел в голове колонны, ведя за собою двух сыновей, из коих одному было не более одиннадцати лет". (В сражении под Парижем я видел одного из них, помнится в егерском мундире, лет четырнадцати или пятнадцати, и любовался, как этот стройный, красивый мальчик весело разъезжал в свите нашего дивизионного генерала Паскевича по цепи стрелков). Здесь, говорю, надо было графу Остерману-Толстому искусною распорядительностью* и неустрашимостью, особенно на первых порах кампании, отстоять честь русского войска, и он ее отстоял. Когда в самом пылу сражения от разных подчиненных ему начальников прискакивали к нему адъютанты с донесением, что ряды наши редеют более и более и едва держатся под смертоносным огнем, и спрашивали, что он прикажет делать, - он отвечал только: "Стоять и умирать!" И стояли русские воины, и умирали, ограждая своими телами безопасность движений целой армии Барклая, которой надо было, чего бы ни стоило, соединиться с армией Багратиона. Этот лаконический ответ, известный всей русской армии, к сожалению, почему-то не попал в материалы Погодина. Ему дал, однако ж, почетное место военный историк Богданович в своем описании "Отечественной войны". Он напомнил мне другой, подобный ответ графа. Когда в одном военном обществе рассказывали о каком-то героическом подвиге, и рассказчик прибавил: "Это подвиг, достойный римлянина", - граф возразил с неудовольствием: "Почему же не русского?"
______________
* Коновницын{452} говорит о ней (стр. 108 "История Отечественной войны" Богдановича{452}).
В статье Погодина на стр. 198 и 199 выписано из Давыдова:
"Фигнеру{453} не удалось перейти Лужу, тщательно охраняемую неприятельскими пикетами. Сеславин успел перейти реку и приблизился к Боровской дороге. Здесь, оставив свою партию, он пешком (заметьте, пешком) пробрался до Боровской дороги сквозь лес, на котором было еще немного листьев. Достигнув дороги, он увидал глубокие неприятельские колонны, следовавшие одна за другою к Боровску; он заметил самого Наполеона, окруженного своими маршалами и гвардией. Неутомимый и бесстрашный Сеславин (кстати заметим, эти эпитеты повторяются до приторности, когда самый подвиг показывает качества лица, его совершившего, иногда некстати, как мы увидим), выхватив (слушайте! слушайте!) из колонны старой гвардии унтер-офицера, связал его, перекинул через седло и быстро направился к корпусу Дохтурова".