День был ясный, коляска стояла под тенью липы, урвавшей на улицу несколько густых сучьев из-за плетня деревенского сада. Барклай-де-Толли скинул фуражку, и засиял голый, как ладонь, череп, обессмертенный кистью Дова и пером Пушкина. При этом движении разнородная толпа обнажила свои головы... Вскоре лошади были готовы, и экипаж исчез в клубах пыли. Но долго еще стояла смущенная толпа на прежнем месте".
Не знаю, куда ехал тогда Барклай-де-Толли, но знаю, что 25-го сентября был он в Калуге. Оттуда писал он, именно этого числа, к графу Остерману-Толстому письмо, замечательное по тогдашнему положению бывшего начальника армии.
Подлинное письмо перешло от меня к графу А.С.Уварову. Он обещал прислать мне его, но, вероятно, не мог отыскать в своих бумагах, и потому я лишен возможности передать его слово в слово. Помню только, что в нем Барклай-де-Толли выражал глубокую грусть, расставаясь с русским войском, и надежду, что в этом войске остаются достойные вожди, которые поддержат честь его. Любопытно бы знать, кто из тогдашних корпусных командиров получил подобное письмо и кто не получил.
Много было говорено о 1812 годе, но никогда не довольно говорить о нем. Еще и теперь пугает он тех, кто врагами вздумал бы ступить на русскую землю. При этом имени встают из-под снегов русских и льдов Березины сотни тысяч окоченелых воинов, искаженных ужасною смертью, в разных уродливых одеждах; они простирают руки к своему отечеству и молят его на разных языках, как при Вавилонском столпотворении, не подвергать их внуков новым подобным бедствиям.
Знакома ль вам прекрасная гравюра, изображающая великую армию, небывалую в летописях человечества, воспитанную гениальным вождем своим в славных битвах нескольких лет и разных стран, когда она переходит Неман у Ковно? Она изгибается между гор и по горам и переползает реку, как огромный боа. Вы видите, как эти бесчисленные полки спешат, спешат все вперед. Сердце ваше замирает от мысли, что они идут раздавить ваше отечество. Наполеон, в своей исторической треуголке, стоит на одной из высот, скрестив по своему обыкновению руки на груди. Кажется, вы читаете на его лице и встречный, торжественный гул московских колоколов, и коленопреклоненный перед ним народ русский, и снопы трофеев, которые он ставит в Notre Dame*.
______________
* Собор Парижской Богоматери (фр.).
Один офицер, бывший тогда при нем, вступивший потом в русскую службу и дослужившийся у нас до генеральства, рассказывал мне, что император французов в то время забавлялся, как бриеннский школьник, подцепляя камешки носком своего сапога и подбрасывая их вверх.
Через несколько месяцев этой великой армии не стало, вождь ее спасается, как беглец, и едва ли не на том же самом месте переезжает русскую границу 26-го ноября, в день Георгия Победоносца.
Я был свидетелем бедствий этой армии. Прибыв в Вильно вслед за вступлением туда наших главных войск, я видел, как по тем же улицам, по которым не так еще давно проходили воинственные колонны с торжественною музыкой, с победными орлами, - как по этим самым улицам провозили ежедневно для сожигания на Вилейке целые возы нагих, замороженных воинов, перевязанных по нескольку десятков веревками, словно свиные туши. Посещая с принцем Карлом Мекленбургским его раненых соотечественников, в доме еврея, мы нашли, что умершие и умирающие лежали рядом с живыми на соломе, перегнившей от крови и нечистоты. Никогда человечество не видало над собою такого поругания. В городе воздух был так заражен миазмами от сгнивших трупов, что принуждены были очищать его куревом зажженных кучек навоза.
С приездом государя в Вильно все оживилось, следы разрушения и позора человечества исчезли, везде заструились жизнь, радость, любовь и милость; раненые, свои и неприятельские, были равно призрены. Иллюминовались здания, осветились лица и сердца. Вскоре открылся театр, дан был бал. На этом вечере, когда государь входил в зал, то невольно наступил на знамена, только что отбитые у неприятеля. Это была нечаянность, приготовленная торжествующим, осыпанным царскими милостями, благодарностью России и всемирною славой, фельдмаршалом Михаилом Ларионовичем.
Где-то был ты тогда, Михаил Богданович?
Будущее возвратило тебе, что силилась отнять у тебя современность. Могила твоя в глуши, среди мрачных сосновых лесов твоей родины, Ливонии, но памятник тебе стоит рядом с памятником Кутузову на площади Казанского собора.
Теперь приступаю к самому капитальному замечанию. К нему подвинуло меня желание восстановить истину и, по моим средствам, защитить память одного из замечательных деятелей великой эпохи.
Я хочу говорить о графе Александре Ивановиче Остермане-Толстом.
Он происходил из древнего рода Толстых. Отец его, Иван Матвеевич, был генерал-майор, дядя Николай Матвеевич также артиллерийский генерал-майор, участвовавший с честью в одной из турецких кампаний под начальством Румянцева. К сожалению, не имею данных о других, более или менее замечательных родственниках, кроме тех, о которых здесь упоминаю.
Отец Александра Ивановича, деспот в своем семействе и над своими вассалами, был не очень богатый помещик. "Знаешь ли, - сказал мне однажды граф А[лександр] И[ванович], - сколько у меня было рубах, когда отец отпускал меня в одну из турецких кампаний? Только шесть, и те из довольно грубого, домашнего холста". Дяди его, графы Остерманы, канцлер Иван Андреевич и сенатор Федор Андреевич, оба бездетные, передали племяннику в наследство свою фамилию, вместе с графством, несколькими тысячами душ, огромными сосновыми лесами под Москвой и Петербургом и дубовыми в Рязанской губернии, которых целый век не трогал топор. Прибавьте в этому палаты в Москве*, несколько десятков пудов серебра и разные драгоценности на большие суммы. Иван Матвеевич, несмотря на такую благодать, падавшую с неба на его сына, кичась своим древним родом, с трудом согласился, чтобы фамилию Толстых поставили в хвосте фамилии Остерманов, происходившей, как он говорил, "от немецкого попа". Действительно, отец упомянутых графов, Андрей Иванович, был сын пастора из местечка Бокум. Студент Иенского университета, он впутался в какую-то любовную историю с женою своего профессора и вызвал его на дуэль, вследствие которой бежал в Голландию. Здесь увидел его Петр I и принял к себе на службу. Этот сын немецкого попа и повеса студент был потом тот знаменитый канцлер, кавалер многих российских и иностранных орденов, который ништадтским миром доставил России прибалтийские губернии и возможность великому государю прорубить окно в Европу и создать русский флот. При Елисавете он был сослан в Сибирь, в Березов, где он и скончался. Супруге его, урожденной Стрешневой, было предложено императрицей Елисаветой Петровной оставаться на свободе и пользоваться имениями своего мужа. Она отвечала только: "куда иголка, туда и нитка", и последовала за ним в изгнание. По смерти его, графиня возвратилась на родину и, посвятив себя молитвам, провела иноческую жизнь в селе Никольском, под Москвою. Дети их, два сына и дочь, остались в Петербурге. Одного из них, Ивана Андреевича, мы видим уже в царствование Екатерины канцлером, по уму и заслугам своим достойного наследника своего отца. В начале царствования Александра Павловича он уже кончил свое служебное поприще и жил в Москве на покое, сохраняя у преддверия гроба великолепный декорум екатерининских вельмож и отблеск ума, так славно поддерживавшего политику великой государыни. Но и тогда молодой император не переставал письменно совещаться с ним о государственных делах первой важности: о политике, торговле, банке, ополчении и даже роскоши, которой государь был враг. Уже со вступления Александра на престол граф Иван Андреевич указывал на Наполеона, как на зловещую комету, встающую на политическом горизонте Европы. Императрица Мария Федоровна вела с канцлером постоянную переписку. Как уважали его другие члены императорской фамилии, мы узнаем из следующего события. Граф Иван Андреевич давал бал в своих палатах, в которых угощал по-барски каждое воскресенье московское общество всяких чинов. На вечере старец, говоря с великою княгинею Ольденбургскою (впоследствии королевою Виртембергскою) Екатериною Павловной, уронил свою трость. Эта, чарующая всех своею красотою, любезностью и умом женщина поспешила поднять трость и, подавая ее, сказала смутившемуся хозяину: "Votre tete n'a pas encore besoin de soutien, mais vos mains le demandent, et je suis heureuse de vous l'offrir" ("Ваша голова не имеет еще нужды в чужой помощи, но ваши руки ее требуют, и я счастлива, что могу вам предложить ее")**. Не знаю, известно ли кому, что канцлер Иван Андреевич первый угадал в Канкрине{460} будущего государственного экономиста еще тогда, когда Е.Фр. только что прибыл из Германии и представил ему свой проект об овцеводстве. Граф первый и открыл ему доступ к службе, которая должна была так блистательно увенчаться.