Выбрать главу

– У них ничего такого не было, только романтика, – рассказывала Ирина Михайловна. – Влюбленность, настоящая, понимаешь? И у нее, и, главное, у него тоже. Он дышать на нее боится. Трястись начинает, когда ее видит. Это не адюльтер, не какой-то там служебный роман – у них чувства. А жена нашего зама совсем его запилила – злая, нервная, очень неприятная женщина. Контролирует каждый его шаг. Он аж пригибается, даже когда по телефону с ней разговаривает. А та названивает, отчета требует.

– Так, может, не зря жена-то переживает, раз у мужа новые чувства вспыхнули, – заметила Рита. – Жена, наверное, не третьекурсница и не стажерка. В глаза не заглядывает, не восторгается, да и походом в кино ее не поразишь. Может, когда ваш зам женился, тоже любовь там была.

– Да, ты все верно говоришь, – кивнула Ирина Михайловна.

– Тогда почему вы за эту Катю вступились? – удивилась Рита.

– Не знаю. Чувствую – и все тут. Не важно – выйдет у них что-то, не выйдет, но эта зараза Дарья не должна вмешиваться в чужую личную жизнь. Не терплю этого. Нельзя лезть в чужой карман и в чужую постель. Правило такое. И жизнь нельзя другим портить, лучше своей заняться. Любовь, не любовь – видно будет. Но когда девочка рыдает и в обмороки тут падает, это совсем нехорошо. Она маленькая еще, растоптать можно легко. А ей дальше жить. И как-то в людей верить. Вот и пусть верит, что всегда найдется тетя Ира, Михаил Александрович, Леха, которые ее защитят. На этой обозревательнице великой уже крест можно ставить. Душа там прогнила давно. Личные обиды на других вымещает. Всегда была злобной, завистливой. Терпеть таких баб не могу. А у Катюши душа светлая, чистая. Нельзя ее ногами в живот бить. Нельзя лицом в грязь. Так я думаю… – Ирина Михайловна выпила еще стопку и продолжила: – Знаешь, моя бабушка, царствие ей небесное, не давала мне посуду мыть. Всегда сама у мойки. Я помочь хотела, просила: «Бабушка, давай я помою». А она всегда отвечала: «Намоешься еще, не дай бог». Бабушка посудомойкой работала, хотя окончила московскую консерваторию. По классу скрипки. Никогда больше к инструменту не притрагивалась. В ссылке, куда она за дедом уехала, не нужны были скрипачи, а посудомойки требовались. Дед должен был в лагере сидеть, лес валить, но его в колонию-поселение отправили. Он не верил до конца, а бабушка верила и за ним поехала. Он умолял ее развестись, чтобы не ломать себе жизнь, но она с ним после этого почти год не разговаривала. Поехала следом, обживалась, а ему – ни слова. Обиделась за то, что он вообще посмел ей такое предложить. Так год выживали, молча. Я спросила бабушку, почему она молчала-то, почему скандал не устроила. Она ответила, что обида – это одно, а долг – другое. Обижаться можно, предавать нельзя. Никого. Ни близкого, ни постороннего. Доносить нельзя, в чужом белье – грязном или чистом – нельзя копаться. Поэтому я так эту Дарью, которая вроде как за культуру отвечает, не люблю. Ей предать и нос в чужую жизнь засунуть – только в радость. У самой ничего в личной жизни не получилось, значит, и другим нужно отравить. Вот Илья из той же породы – никчемных и завистливых, ревнующих к талантам других. Это самое страшное, когда люди завидуют чужому таланту, не признают его. Талантом надо восхищаться. Как и порядочностью, честностью, преданностью. Так моя бабушка говорила, а я запомнила и много раз убеждалась – права она была. Сто раз права… Бабушка иногда доставала скрипку, трогала ее, будто ласкала, и укладывала назад в чехол. Говорила, что надо было учиться играть на баяне. Баян требовался, ценился, скрипка – нет. Не понимали ее. Кому нужны нежность и тайная страсть, когда жрать нечего? Под скрипку самогон не станешь пить. Частушки матерные не споешь. Даже картоху промерзлую в глотку не запихнешь, когда скрипка рыдает. Я бабушку помню, хотя еще маленькая была. Мне она казалась совсем старенькой, хотя ей было под семьдесят. Я вот работаю, на пенсию не собираюсь. А она была такой старушечкой. Совсем седой. Руки всегда красные, в топорщащихся венах. Но пальцы длинные, тонкие, красивые. Бабушка никогда не делала маникюр. Отстригала ногти чуть ли не под мясо. Говорила, не удобно с ногтями, а смысла в лаке нет. Все равно сойдет, стоит два раза посуду помыть. А мне кажется, она так привыкла – из-за скрипки – и надеялась однажды снова взять инструмент в руки.

Она всегда со мной. И ее скрипка – она мне ее передала по наследству, как и веру в любовь, – в любом месте, самом неприспособленном для чувств. Моя мама родилась, когда бабушке было под сорок. Сумасшедшая, ненормальная. Но мама осталась единственным ее выжившим ребенком. Было еще два сына – оба умерли в младенчестве. А мама выжила. Считай, родилась чудом, выжила чудом. Я хотела пойти в музыкальную школу играть на скрипке, как бабушка, но мне ее талант не передался. Слуха нет. Никакого, в принципе. Зато с математикой хорошо. Вот, выучилась на бухгалтера. Мама рассказывала, что мой дед был бухгалтером, поэтому его и на поселение, а не в лагерь отправили – ценный кадр для строящегося поселка. Он так и умер в поселке. Там и похоронен. А бабушка с моей мамой в Москву вернулись. Вот такая история. Считай еще счастливая для тех времен…