Выбрать главу

Небольшая группа талантливых поэтов назвала себя «Объединением реального искусства». Название получилось скучным, тогда для веселья они добавили «уты», и получилось «Обериуты».

Обериуты любили удивлять.

О мир, свернись одним кварталом, Одной разбитой мостовой, Одним проплеванным амбаром, Одной мышиною норой, Но будь к оружию готов: Целует девку — Иванов! —

писал Николай Заболоцкий. Так же по-своему оригинальны были Даниил Хармс, Николай Олейников, Александр Введенский. Они полны были веселыми и рискованными шутками:

Как хорошо, что дырочку для клизмы Имеют все живые организмы.

Здесь же собирались «Резец», «Стройка», «Смена», входящие в ЛАПП. Заседание любой из групп можно было посещать посторонним и вступать в споры.

Самыми бурными получались вечера, когда из Москвы приезжал Владимир Маяковский. Рослый, ладно скроенный, обладавший зычным голосом и задиристым характером, не боящийся разъяренной публики, готовый резать правду-матку в глаза, он вызывал повышенный интерес у ленинградцев. На его вечера ломились не только студенты, комсомольцы с фабрик и заводов, но и профессора, старая, скептически настроенная петербургская интеллигенция и просто любопытные обыватели, мало что понимающие в поэзии. Им просто хотелось присутствовать на очередном литературном скандале.

Резцовцы, прорвавшись в зал, обычно садились в первые ряды и готовились поддерживать «горлопана, главаря». На выступлениях Владимира Маяковского не было пассивных слушателей. Зал клокотал — то неодобрительно гудел, то разражался хохотом и аплодисментами. Злобные и одобрительные реплики неслись со всех сторон. А Маяковский был спокоен, отвечал на записки остроумно и дерзко.

Кто-то прислал по рукам ему записку: «А скажи-ка, гадина, сколько тебе дадено?» Маяковский вслух прочел ее и, выйдя на край сцены, потребовал:

— Если есть мужество — признайтесь, кто это написал? Не бойтесь, я ничего не сделаю… разве лишь надеру уши.

Он смотрел почему-то в одном направлении, точно угадывая, откуда могла прийти записка. И там вдруг заворочался на крайнем сиденье длинноволосый, очень бледный человек, как-то боком, словно краб, стал пробираться к выходу. На вид ему было не больше сорока, но резцовцам он показался ехидным старичком, и они, смеясь, закричали:

— Ату его! — и, заложив пальцы под язык, оглушительно засвистели.

Бледнолицый, споткнувшись о чьи-то подставленные ноги, завопил, повторяя одно и то же: «Я не позволю. Не позволю!» И, ткнув двумя руками дверь, под громкий хохот выскочил из зала.

Но ликовали и смеялись не все, часть публики возмутилась. По залу волнами пронесся шипящий ропот:

— Хулиганство. Возмутительное хулиганство!

Почему-то на вечерах Маяковского устанавливался дух многолюдных футбольных матчей. Приходило много мужчин и мало женщин. Поэтому и нравы были соответствующие, только что не скандировали: «Судью на мыло!»

Комсомольскими поэтами считались Уткин, Безыменский, Жаров. Владимира Маяковского так не называли. Он не был комсомольцем. Он воплощал в себе поэзию коммунизма.

Громачев однажды был свидетелем эксцентричного выступления менее известных московских поэтов. На Аничковом мосту у вздыбленного бронзового коня парень в красной рубахе заиграл на гармошке бравурный марш, а другой, в белой апашке и брюках внатяжку, встал на руки и, подняв ноги вверх, пошел по панели. За ними, полагая, что это циркачи, двинулась скопившаяся толпа любопытных… Дойдя до аптеки, москвичи свернули на Фонтанку и, добравшись до Дома печати, остановились. Вскочив по-цирковому с рук на ноги, покрасневший от прилива крови здоровяк объявил:

— Питерцев приветствуют московские поэты. Сейчас перед вами выступит Пшеничный, — он жестом показал на гармониста. — И Иван Приблудный.

При этом низко поклонился и громким, внятным голосом стал читать стихи, в которых говорилось, что мать родила его под забором и умрет он, видно, тоже под чужим забором, так как никому не подчиняется и не отдаст своей свободы. А прохожие скажут: «Собаке — собачья смерть!»