— Ну что ж, нам ничего не остается, как выпить за истоки!
Мне опять не понравилось, что Маринка только что сказанное восприняла на каком-то полусерьезе: молодец, Витя, давай выпьем, и все. А для меня это было важно и дорого потому, что я, может быть, впервые попытался самостоятельно осмыслить слышанное от Владимира. Так бывает, когда один композитор берет у другого тему и разрабатывает ее по-своему.
— В твоей морской картине, похоже, есть какой-то подтекст, но я его не совсем улавливаю. Кто на кого оглядывается и кто к кому подлаживается?
Мне уже не хотелось вести разговор в прежнем ключе. Маринка жаждет конкретности. Что ж!
— Мало ли кто оглядывается. А если недалеко ходить за примерами, скажем, не дальше Малаховки — прямо с тебя и можно начинать.
— Ого!
— Вот тебе и ого. Течешь-плывешь вроде бы Волгой, а оглядываешься на Сену. — Мне опять захотелось лениво развалившейся Маринке сказать что-то резкое. — Почему ты, русская женщина, не осмеливалась надеть русские сапоги, пока тебя на это не благословил Париж? Почему ты танцуешь шейк и хали-гали и поешь песни, написанные в тех же припадочных ритмах?
— Постой, постой, Витя, но песни-то сочиняю не я, — остановила меня Маринка.
— Что верно, то верно. Однако же сочиняют их опять же наши, доморощенные композиторы… И коль уж речь зашла о сочинителях. Сколько ты… ладно, не ты, а многие, в том числе и мы с тобой… Так вот, мало ли мы с тобой видим фильмов, сделанных нашими режиссерами, но сделанных под французов или под итальянцев? Даже русских классиков и то ухитряются экранизировать под заграничным соусом. А сколько мы прочитали, в той же «Юности», рассказов и повестей, написанных под Хемингуэя, под Сэлинджера, даже под Камю — под кого угодно, лишь бы только упаси бог, не быть похожим на кого-нибудь из русских писателей.
— Ну, уж ты, пожалуй, слишком.
— Слишком? Да вот… где мой портфель? — Я встал с лежака, взял портфель и достал из него толстый литературный журнал. — Журнал проводил анкету, и вот тебе ответы одного модного молодого поэта. На вопрос, кого он считает своими учителями, поэт перечисляет… раз, два, три… шестнадцать, нет, семнадцать — какая энциклопедическая широта! — семнадцать имен, и среди них ни одного — погляди и убедись! — ни одного русского. Будто бы не было и нет великой русской литературы, великого русского искусства и будто бы не у кого учиться.
— Но разве нельзя учиться у иностранцев?
Железная Маринкина логика!
— Да кто же говорит, что нельзя. Россия при Петре у кого только не училась — у немцев, у голландцев, у англичан, даже у своих врагов шведов, но оставалась Россией. Горький, например, сам признавался, что учился у французских писателей. Но, учась у французов, он все же писал не под французов, а оставался русским писателем.
Говорил я горячо, но получалось так, что мысли, казавшиеся мне большими и яркими, высказывались какими-то тусклыми, закругленными («учась!») словесами. А может, еще и то сбивало и сердило маня, что Маринка относилась к нашему разговору как-то очень уж спокойно, если не безразлично, — ну, будто бы о тех же самых купальниках говорили. Впрочем, о купальниках она рассуждала с большим пылом и жаром.
— А мне так казалось, — Маринка лениво потянулась в кресле, — что в последнее время как раз произошел поворот к прошлому.
— Ты хорошо сказала: национальные истоки для тебя — прошлое.
— Не придирайся к словам. Разве в них дело?
— Кстати уж, а что ты разумеешь под истоками?
— Ну, народное искусство… — Маринка замялась. — Народные песни, хороводы, резьба по дереву…
— Прялки, туеса, шкатулки, — в тон ей продолжил я.
— А что, разве это не правильно?
— Оно, может, и правильно, но больно уж как-то поверхи. И кое-кому зацепиться тут очень удобно. Ах, вы за старину?! Ах, вам снятся-видятся резные наличники, кокошники, расписные прялки? А не нужны ли еще впридачу лапти и курная изба? И пошло-поехало, и прекрасная, высокая идея осмеяна, похоронена… Истоки — это, конечно, и народное искусство, и Кижи, и Василий Блаженный. Но — не только. Это, наверное, еще и…
— Что и? — поторопила меня Маринка.