Выбрать главу

Цезарка опустилась на стул и, перекрестившись польским крестом, воскликнула:

– Боже мой! Боже мой! Если вы, Федор Николаевич, узнаете, как я виновата перед вами, вы, может быть, не захотите сказать мне «мама».

– Но что же вы могли сделать? Изменить моему отцу? Так, ведь, он же умер, когда вам было лет 18.

– Не оправдывай меня, не оправдывай! Я очень гадкая, и твои родные поступали правильно, когда меня гнали и не пускали к себе. Я на коленях вымолила, чтобы мне позволили приходить смотреть на тебя.

– Не вспоминайте! Не растравляйте моего сердца… Вы, бедная мама, приходили смотреть на меня, а я смеялся над вами, грубил, давал разные прозвища. Отчего мне раньше всего не сказали?

– Это так было нужно, дитя! Ты ничего не понял бы, а останься ты со мною, какие примеры ты видел бы? А теперь, по крайней мере, ты вырос в довольстве и холе.

– А вы к тому же и бедствовали?

– Я не бедствовала, – ответила Цезарина смущенно, – но, ведь, это все не мое, а это нехорошо и совсем не легко.

– Теперь, мама, я буду жить с вами.

– Не надо, Федя! От тебя тогда все отступятся.

– А мне на них наплевать. Мне бабушка оставила часть денег, это я знаю, вот мы на них и будем с вами жить. Потом я выйду в офицеры, еще лучше будет.

– Ах, сын мой, сын мой! Хорошо бы это было!

– Да так и будет.

Цазарина ничего не отвечала, а только, подняв узкие, слегка подведенные глаза к потолку, неловко привлекла к себе обретенного сына, и так они просидели молча, пока не настало время обедать.

IV.

Действительно, поведение Цезарины Альбиновны могло показаться предосудительным не только фединым родственникам, тем более, что оно началось еще при жизни покойного мужа и едва ли не было причиной его смерти. Это происходило от необычайного легкомыслия молодой польки, какой-то головной распущенности и непоседливости, причем все эти три качества, обыкновенно связанные с веселостью, у Цезарины Альбиновны имели совершенно противоположный характер: она искала в своих переживаниях чаще всего моментов меланхолических, патетических и даже трагических. Как известно, для всякой трагедии нужны, по крайней мере, три лица, и эти персонажи всегда были налицо в историях Цезарины. Тайны, ревность, измены, скрывание, истерические сцены были именно тем, что ей нравилось. Притом она любила все окрашивать в героические цвета и, преувеличивая их оценку, часто оказывалась в смешных и глупых положениях. К ее чести нужно сказать, что она до некоторой степени сознавала, что другим ее поведение и образ жизни могут показаться предосудительными и довольно несносными. Знала, очевидно, она и федину родню, когда говорила, что от него отступятся, раз он поселится с нею. Отступиться не отступились, но на его благородный порыв посмотрели косо, а когда через полгода его дед женился на нестарой еще дальней племяннице, дело пошло еще хуже, так что почти раззнакомились с молодым Штолем и его матерью, которую не переставали называть Цезаркой. Даже Федю стали звать «Цезаркин рыцарь», хотя в поступке молодого человека, как вы сами видите, ничего предосудительного и смешного не было. Цезарина не оставалась в долгу и со своей стороны тоже разводила про родню покойного мужа всякие были и небылицы, так что отношения становились всё хуже и, наконец, не то, что порвались, а просто прекратились естественным манером.

Бабушкины деньги Штоль, действительно, получил, хотя и уверял, что ему чего-то там не додали, и передал их матери. Цезарина нежно поцеловала сына, купила место в Сестрорецке и начала строить дачу, чтобы жить там и зимою, а часть денег пустила на биржу, уверяя, что играет удачно и этим живет. Сын не входил в расследование, правду ли говорит новоявленная мамаша, а жил с нею, ни о чем не рассуждая и особенно ни о чем не заботясь, так как Цезарка давала ему достаточно карманных денег. Конечно, уход был не тот, что у деда, но довольство почти такое же. Федя был не маленький и, конечно, понимал, что бритый господин, дававший матери биржевые советы и ласкавший ее сына всяческими подарками и вниманием, был ее содержателем и любовником, – но ему не совсем ясно представлялось, какую роль играли молодые люди, иногда его сверстники, которые все время толкались у них в квартире и очень часто менялись. Наконец, и это ему стало ясным.

К нему иногда заходил один из его товарищей, с которым он не был особенно дружен, а водился потому, что тот был добрый малый и их близкий сосед по кварталу. Этот юнкер как-то привился у Штолей, случалось, завтракал, обедал, занимал у Феди рублей по пяти, – вот и все.

Однажды, сидя в сумерках у окна, Штоль слышал, как этот его товарищ разговаривал с другим довольно громко. По-видимому, показывал какие-то часы, потому что другой спрашивал: