Выбрать главу

Ну, что же Вам рассказать дальше? Все это так обычно, люди там добрые и простые, но ужасно какие неинтеллигентные. Одно меня удивило, что я сделался до известной степени послушным, а ведь, Вы знаете, какое у меня самолюбие; но показывать его было как-то не к месту, да никто его и не заметил бы. Еще замечу, что мне было гораздо легче, когда мне поручали какую-нибудь простую физическую работу. Съездить за дровами, отправиться на сенокос было куда приятнее, чем петь на клиросе или писать письма отцу настоятелю. Наверное, Вы меня не узнали бы, если бы вдруг увидели, так я переменился и опростился, отпустил волосы и бороденку, которая выросла совсем рыжая.

Как пришла настоящая весна, а тем более лето, стало мне там нестерпимо. Особенно тягостно было, что не с кем слова молвить, не то чтобы понять и оценить, а просто разговора-то моего они не понимали; или карелы, или русские, но говорящие так, что ничего не поймешь. Я уже корреспонденцией занялся, письма стал писать, до того дошел, что матери даже послание послал. Она летом приезжала с какими-то господами, как бы на пикник; я ее везде поводил, показал, и она осталась довольна.

– Видишь, – говорит – Федя, как хорошо устроился. И мне спокойнее: по крайней мере, у меня есть молитвенник. Если тебе что-нибудь нужно будет, чая, там, сахара, бисквитов, ты пиши, а пока, вот тебе на карманные расходы десять рублей. Одно меня огорчает, что здесь бриться нельзя, очень уже ты стал смешной, как чухонец!

День ото дня незаметно моя меланхолия и расстройство увеличивались, так что я серьезно стал подумывать о самоубийстве и выбрал для этого место, где утопиться. Очень красиво: отвесная скала, на ней две сосны, а внизу заливчик маленький, но страшно глубокий. И случилось тут такое обстоятельство, что как я встал ночью, чтобы топиться, то никак не мог этого облюбованного места найти, а в других местах топиться не хотелось.

Итак, значит, я это предприятие отложил, а на следующее утро все у меня как рукой сняло, и к тому же я заболел. Собственно говоря, я знал, что болен: еще от петербургских времен это тянулось, но как-то не обращал внимания. Но если я о болезни не думал, так она-то обо мне очень думала, так что пришлось мне отправиться в город в больницу.

Выйдя из больницы, я махнул в Петербург, где начались настоящие мытарства. Я даже своего приятеля вора не мог отыскать и поступил в чернорабочие. Мои соработники сначала меня сторонились, но потом привыкли и будто даже полюбили. Особенно почему-то взял меня в свою дружбу один старовер, у которого были родственники в Москве. Он обещал меня туда устроить, хотя не совсем понимаю, почему он сам туда не устроился. Но как бы там ни было, мне-то он записку дал, и в Москве меня приняли хорошо, но и тут я не мог ужиться. Не могу я переносить необразования и выше всего ставлю свободу. Теперь я от моих хозяев ушел, в Москве как в лесу, прямо хотя протягивай руку.

Все чаще и чаще вспоминаю ту ночь в монастыре, когда я не мог найти красивого места для смерти, и спрашиваю себя: кто у меня тогда отнял и память, и сообразительность, и просто зрение? Не иначе, как ангел-хранитель, молитву которому я так любил еще с детства. И еще я, перебирая в уме всех людей, которые мне помогали, были ко мне добры, удивляюсь, почему, умея привлекать их, я сам как-то скоро от них убегал. И еще я думаю, почему, так чувствительно понимая все безобразие пошлости, хамства и невежества, я не имею достаточно силы, чтобы сказать „прощайте“ всем людям. Есть ли это бессилие или сила? Безволие или воля? Или это мой ангел тихой рукой закрывает мне глаза, тупит сердце и за плечи отводит от края, с которого другие свергнулись бы?

Я Вам пишу вовсе не для того, чтобы просить у вас помощи или даже ответа, а просто потому, что память мне Вас сберегла человеком добрым и могущим задуматься над судьбою такого заболтавшегося субъекта, как ваш преданный Федя Фанфарон. Ведь, я отлично знаю свое прозвище».

Действительно, Федя Фанфарон не ошибся: о его судьбе я задумался и не только о его судьбе, но и о всех тех, которые, будучи лишены высшего зерна мудрой сердцевины, заставляющей легко относиться к превратностям жизни и снисходительно к людям, так привязаны к нашей вертящейся планете, имеют распущенные аппетиты, подстегиваемые мелко понятым индивидуализмом и гордостью, без настоящего смиренного самолюбия, – не имеют ни силы, ни желания, ни умения добиться этих призрачных, но желанных благ, которые, конечно, на следующее утро обратились бы в дым, как чертовы деньги рассыпаются в угли. Как же им от малейшего ветра не делать великодушного, благородного, и, ах, какого смелого шага?

Они должны валиться в яму самоубийства, напрасно прикрашиваемую демоническим романтизмом. А что же удерживало Федю: сила или слабость? Воля или безволие? Поневоле приходит на мысль, не есть ли его фанфаронада про ангела-хранителя одна из самых близких к истине, хотя нужно признаться, что, как у Джером-Джерома, его ангелу-хранителю дела и забот было достаточно.