– Ты просто шел, или следил за мною?
– Я пережидал дождь. Зачем мне следить за вами? – Ты прав: никогда не следует делать бесполезных вещей.
Она рассмеялась, словно сама почувствовала фальшивость последней своей фразы, и кончила совсем светской улыбкой, такой неподходящей к серому солдату, да еще ее сыну.
Викентий посмотрел ей вслед. Серое платье молодило ее и без того стройную фигуру, и тонкая рука в перчатке легко и беспечально опиралась на светлый зонтик. Когда же она обернулась и помахала ему высоко рукою, ей можно было дать лет тридцать.
Именно такою помнилась она Викентию в тот самый день, с которого все и началось. Он, действительно, сразу узнал Марфу Михайловну, признал ее за мать, нисколько не следил за нею, а встретил случайно, как встречал не один раз и раньше, и, действительно, они расстались как-то странно и для Дерюгина, по крайней мере, насильственно двадцать лет тому назад, когда он был девятилетним ребенком. Вообще, Викентий Дмитриевич на все вопросы отвечал очень правдиво и точно. Марфа Михайловна приняла эту манеру разговаривать за несносную искусственность и по отношению к себе почти за вызов, потому нервничала и сердилась, но совершенно напрасно: Викентий всегда отвечал прямо и точно, с какой-то даже тупой добросовестностью, которая одним казалась наивностью, почти глупостью, другим – нестерпимой позой, но всем была неприятна и стеснительна. Пожалуй, и в своем отношении к происшествиям, настоящим и прошедшим, Дерюгин был так же прям и как-то бесперспективен, не выводя предполагаемых последствий и не особенно заботясь о причинах, породивших то или иное явление. Воспоминания у него тоже были конкретные и без всяких теней, и хотя он говорил матери, что не понимает, почему его, как он сам выразился, «выбросили» из дому, но, по правде сказать, он всегда только чувствовал (и порою довольно горько), что он удален от матери, а вопрос, почему это так случилось, нисколько не тревожил его воображения. Даже больше того: из событий он особенно запоминал их внешнюю сторону и потому не забывал ни лиц, ни обстановки, ни мест, которые видал хотя бы однажды. Он точно помнил квартиру своих родителей на Екатерининском канале, мебель, тюлевые занавески с пастушками, фикусы перед окнами и всегда блестяще натертый паркет. Помнил и лицо своего покойного отца, Дмитрия Павловича Дерюгина, всегда слегка печальное и скучающее. Мать ему запомнилась такою, какою он ее видел только-что, несколько минут тому назад: тридцатилетней, ласковой, немного холодной. Положим, в то утро (как теперь помнит – 10-го марта 1894 г.) у нее было совершенно другое лицо, испуганное и, вместе с тем, окаменелое, взволнованное до последней степени и какое-то неподвижное тою неподвижностью, которая страшнее всяких судорог.
Вика играл па подоконнике, расставляя кукольные квартиры. Уже жители одного окна собирались в гости на другое в огромных санках, хотя сами были разодеты в самые легкие платьица, сообразуясь больше с температурой детской в 17° (одна только комната и была теплою, во всех остальных мама любила поддерживать холодок, словно для того, чтобы гости не засиживались), чем с воображением Вики, как вдруг он услышал странный звук из папиного кабинета, будто хлопнули сильно форточкой. Потом стало тихо, тише тихого, страшно как-то. Вика бросил санки и с криком бросился в кабинет. Пока он бежал, животу и ногам стало страшно жарко; сладкая и неудовлетворенная теплота томила и подымала; казалось, удовлетворись она, дойдя до конца, – и он умрет, но умереть так – слаще, чем жить. Он ясно это запомнил, хотя бежал всего секунды три.
Первою он заметил маму, ужасную, хотя ничего в ней не изменилось: то же серое домашнее платье из мягкой фланели, те же гладко причесанные светлые волосы и белые, всегда будто только-что вымытые руки. Он еще раз закричал, раньше чем заметил лежащего на полу отца. Только тогда мать поглядела на мальчика и, казалось, еще больше испугалась, больший ужас на нее напал, чем до сих пор, пока она в упор (стояла, опершись миндальными руками о письменный стол, спиною к окну, волосы рыжеватились) глядела на такого странно неподвижного мужа. Вика не мог к ней броситься, уткнуться носом в колени, – что-то ему не позволяло. Вошел Назар (тогда уже старик); мать с гадливостью прошептала: «уберите его, Назар»! Оловянные глаза лакея не могли блеснуть, но посинели. Вика не двигался, не воображая, что это он – «он», которого нужно убрать. Назар взял его за руку и увел. Мальчику показалось, что мать прошептала, «какой ужас» или «какая гадость». Но что он наверное заметил, так это то, что Марфа Михайловна подняла правую руку к глазам, посмотрела на нее пристально и быстро убрала за спину.