1994. С. 35.
Правящей бюрократии был характерен антропологический пессимизм. При этом она вряд ли знала русский народ хуже славянофилов. В отношении знания последними народной жизни весьма показателен случай с Константином Аксаковым, который, чтобы сблизиться с народом, надел мужицкий армяк и ермолку. И что же? Его стали принимать за персиянина!113 «Националисты-бюрократы <...> были реалистами, и в их мировоззрении не было места мессианству и пустым мечтаниям. Многие из них... восхищались Англией, но они знали, что средний русский не слишком зрел, не столь законопослушен, как средний британец...»114. В представлении бюрократии самодержавие было центральным институтом, обеспечивающим приобщение «диких» народных масс к цивилизации и главной гарантией причастности России миру европейского просвещения. В общем, буквально по Пушкину: правительство у нас единственный европеец.
Попутно отметим, что как антропологический оптимизм, так и антропологический пессимизм в конечном счете проистекали из иудео-христианской традиции, которая весьма двусмысленна в понимании природы человека и способна оснастить равно убедительной аргументацией противоположные точки зрения. Впрочем, правящая бюрократия прилагала все усилия, чтобы ни одна из них не дошла до опекаемого ею народа: перевод Священного Писания с церковнославянского на современный русский всячески тормозился. Лишь в 1862 г. на русском языке был издан Новый Завет, а вся Библия целиком — только в 1876 г.
Между тем крестьяне просто не понимали происходившего во время церковной службы. Вот что писал об этом Юрий Самарин Ивану Аксакову 23 октября 1872 г.: «...по мере того, как я подвигался в толковании литургии крестьянам, меня более и более поражает полное отсутствие всякой сознательности в их отношении к церкви. Духовенство у нас священнодействует и совершает таинства, но оно не поучает. ... Писание для безграмотного люда не существует; остается богослужение. Но оказывается, что крестьяне... не понимают в нем ни полслова; мало того, они так глубоко убеждены, что богослужебный язык им не по силам, что даже не стараются понять его. Из тридцати человек, очень усердных к церкви и вовсе не глупых крестьян, ни один не знал, что значит паки, чаю, вечеря, вопием и т.д. Выходит, что все, что в церкви читается и поется, действует на них, как колокольный звон; но как слово церкви не доходит до них ни с какой стороны, а стоит в душе каждого, как в Афинах неизвестно когда и кем поставленный алтарь неведомому богу.... Нечего себя обманывать: для простых людей наш славянский — почти то же, что латинский...»115.
115 Самарин Ю.Ф. Статьи. Воспоминания. Письма. М., 1997. С. 232.
Антропологический пессимизм, подозрительность и настороженность в адрес русского народа питали негативное отношение правящей бюрократии к славянофильскому народолюбию. Оно казалось особенно опасным в свете критики петровского наследия и призывов вернуться к «Московскому царству». Для подавляющего большинства тогдашнего образованного сословия это выглядело опасной попыткой свернуть с торного пути цивилизации, вернуть Россию в «старомосковское варварство». Даже изгой в николаевской России, Петр Чаадаев, оказался по одну сторону баррикад с режимом в отношении к славянофильству. Справедливо указав на историческую важность славянофильства как первого проявления «эмансипированного национального разума», он в то же время страстно обличал содержание этой эмансипации. «Автор "Апологии" противопоставлял славянофилам "просвещенное правительство"; в известном смысле он даже взывал к правительству, обращая его внимание на то, что славянофильское движение угрожает наследию Петра Великого и может повлечь за собой непредвиденные последствия»116. Характерно, что опасение славянофильского радикализма принадлежало человеку, готовому пожертвовать Россией в пользу революции. Казалось бы, уж куда радикальнее...
Не только западник Чаадаев и правительственные бюрократы восприняли в штыки славянофильскую концепцию. В конце концов, их отношение можно объяснить в вульгарно-социологическом духе, списав на сословную ограниченность. Но даже профессор-разночинец и сын крепостного крестьянина Михаил Погодин весьма пессимистически оценивал состояние народа, из которого сам же вышел. Он был убежден, что русские крестьяне «не станут людьми, пока не приневолят их к этому», а в приступах откровенности признавался: «Удивителен русский народ, но удивителен только еще в возможности. В действительности он низок, ужасен, скотен»117. Другими словами, Погодин высоко ставил потенциальные качества русского народа, но полагал, что в своем актуальном состоянии он критически нуждается в цивилизующей и направляющей силе самодержавия, представляя в то же время превосходный материал для его целей.