Ирина Александровна Велембовская
Несовершеннолетняя
Повесть
Зорька хорошо запомнил тот день. Это было двенадцатого апреля 1942-го. В школу он уже больше не пошел, потому что его взяли конюхом на колхозный конный двор.
— Твоему шалопуту тринадцатый год, — сказал Зорькиной матери председатель колхоза Лазуткин. — После войны уж академию-то закончит.
Зорькина мать слабо и ласково улыбалась. В деревне ее давно считали за дурочку, но жалели. Раза два в зиму председатель давал лошадь, и Зорька возил мать в район, в больницу, к «нервопатологу». Он сам слышал, как за белой дверкой старушка врач из бывших фельдшериц, знавшая всех больных наизусть, спрашивала у матери:
— Чего опять болит-то у тебя? Что тревожит?
— Господи, Нонна Петровна!.. Да все как есть болит, все тревожит.
— Что прошлый раз прописала, принимаешь? А то ведь небось…
— Дитем своим клянуся!
А Зорька знал, что мать лекарств боится. Охает, зовет смерть, а сама только и смотрит, как бы чем-нибудь не отравиться, не принять чего-нибудь вредного.
— Эх, ты, чудушка! — укоризненно сказал Зорька, найдя у матери под постелью целый узелок порошков. — Да кто тебя травить станет, кому ты нужна?!
Сколько Зорька помнил, мать то хворала, то недомогала, то в приступе оживления целыми днями пропадала по соседям: плакала над чужими письмами с фронта и гадала на зеркале. А дома есть было нечего, поэтому председатель и решил взять Зорьку на конный двор, хотя Зорька был ростом мал и силы в нем были детские. Он только-только доставал лошадям шапкой под морду, а чтобы надеть хомут, залезал на поильную колоду. Короткие, слабые его пальцы с трудом ухватывали толстый ольховый держак от вил, которыми скидывали навоз.
И вот Зорьке в первый раз выписали полпуда хлеба. Правда, выдали овсяной мукой, которая хороша была разве что на кисель. Но мать, сразу забыв про свои боли, принялась стряпать калачи. Они вышли кислые, но пухлые и с красной коркой.
Зорька как раз отломил кусок от такого калача по дороге к кузнице — вел в поводу коня на ковку. Взглянул случайно в сторону и обомлел…
Наискосок от кузницы стоял дом печника Рядкова. Домишко с виду был не ахти, но все знали, что богаче Рядкова сейчас в деревне нет никого. Мастер он был первый на весь район и брал за кладку печей только хлебом. Кто не хотел мерзнуть, отдавал последнее. К тому же у Рядкова был самый просторный, унавоженный огород. Он обнес его густым плетнем в человеческий рост, чтобы не видели и не знали, чего и сколько он по осени убирает.
И вот Зорька увидел, как сама по себе приоткрылась высокая дощатая калитка в рядковском подворье, словно бы в нее прошмыгнул незаметно кот или собачонка. И вдруг показалась длинная, запачканная кровью рука и на серый, талый снег выполз сам Рядков. Темноволосая, с проплешиной голова его тоже была в крови. Он, как рыба на берегу, несколько раз заглотнул ртом воздух, потом повалился бородой вниз, и длинные его ноги, обутые в бурые пимы, вытянулись.
А с берега в это же время донесся истошный бабий крик:
— Куда тя несет?! Ох, батюшки, куда ж это она?
Зорька дрожащими пальцами привязал коня и метнулся к рядковскому двору. Повис на плетне и увидел оттуда, как по реке, прямо по льду, уже подернувшемуся кое-где голубой водой, бежала полураздетая женщина, оставляя на рыхлом снегу след босых ног. И вдруг она оступилась, рухнула, и лед вокруг нее пошел в разные стороны.
Зорька зажмурился. Руки его ослабли, и он упал на сырой снег.
На берег и к рядковскому двору бежал народ, тащили доски и багры. А рядковская соседка Селифониха, позабыв о белье, которое несла на речку полоскать, объясняла сбежавшимся женщинам:
— Ведь это она, квартирантка его, Рядкова-то. Как есть раздетая, босая… Гляжу, бегёт, как дикая, прямо на полынью!
С реки крикнули:
— Нету уж… Под лед стащило!..
Зорька поднялся на ноги. Прижимаясь к плетню, придвинулся ближе туда, где народ кружком стоял над Рядковым. Взглянул на почерневшую, подмерзающую кровь, и ему стало тошно…
— Ну, каратель, отжился, — сказал за Зорькиной спиной чей-то густой голос.
Зорька знал: Рядкова звали карателем потому, что при Колчаке он зверствовал в своем уезде. За это потом просидел до тридцать пятого года. А когда вернулся, зажил не хуже других: мужик он был цепкий, с ремеслом в руках. К тому же он был один как перст, без нахлебников. Съел ли, выпил ли, бабе ли какой отнес — сам себе хозяин.
— Значит, эта мадама его и пришибла? Ну, история!
— Ладно, расходитесь! — угрюмо сказал председатель колхоза Лазуткин, молодой мужик, одетый в чистый ватник. — Никакого тут спектакля нету.