Выбрать главу

И не стоит думать, что две части моей фразы диссонировали друг с другом и резали слух. Наоборот, их несхожесть как раз и создавала удивительную гармонию, трогавшую меня до глубины души, ведя прямиком к катарсису, и, если хорошо подумать, Наташа, то это, собственно, и была моя первая фраза писателя. «Да ну, — говорила ты, — а ты можешь объяснить, Рафаэль, что такое фраза писателя, мне жутко интересно». Сию минуту, Наташа, твой покорный слуга сейчас все объяснит. Понимаешь, это такая фраза, которая приходит сама по себе, она просто начинает звучать у тебя в голове, и ты сам удивляешься ее ритму, потому что в нем заключен смысл более широкий, чем ты сам способен постичь. Согласна с таким объяснением, Наташа?

Нет, нет, не возвращайся к своим коллегам в Бамако, я теряюсь в их присутствии, ты же знаешь, у них есть паспорта великой страны под названием Литература, ты и сама вот-вот получишь такой, ну а я всего лишь мальчишка, волею судьбы затесавшийся среди зрителей. Удели мне немного внимания, Наташа, я задам тебе всего один вопрос: тебе знакомо чувство, когда слова цепочкой сами выстраиваются в предложение, которое начинает странно дрожать, будто готовое в любое мгновение воспарить?

И Наташа, моя писательница, поднимает голову под полощущимся тентом, терзаемым знойным ветром, который встряхивает мою память и разбрасывает жемчужины твоего заливистого смеха. Наташа, пожалуйста! Если бы ты знала, насколько я одинок, смешон и дурен, какой я пропащий человек! У меня есть ты, но ты всего лишь образ. «Ну что ж, ты, должно быть, неплохой садовник по выращиванию образов! Ты посадил образ в своем разуме, ухаживал за ним, поливал, и он по-прежнему плодоносит, даря тебе смех и общение, ты хорошо устроился! Эй, молодой человек, — говорит мне Наташа, — что случилось, тебе нехорошо?»

Кроны манговых деревьев не спасают от жары, пыль, смешиваясь с раскаленным воздухом, поднимается серым облаком над землей, вода закончилась, горло пересыхает, голоса затихают, разноцветные кресла бледнеют, ни малейшего дуновения ветра, рот ловит воздух, дыхание замерло до самого горизонта, а огромный тент тем временем медленно, но неумолимо опускается на нас, его края закручиваются, — это саван.

Кошмар. Я просыпаюсь от того, что мою грудь свело судорогой, я хотел умереть в своем сне, мне нужно несколько секунд, чтобы понять, откуда взялось это недомогание, наконец я открываю рот и жадно глотаю воздух. Нужно вернуться в мой мир, отдаться ему, окунуться в круговорот людских потоков. Я знаю, откуда взялся этот кошмар, я начал говорить об Анне. Моей маленькой Анне, девушке со ступенек. Ее плотно сжатых коленках, обхваченном ладонями лице, волосах, которые она постоянно отбрасывала назад. Она шевелилась лишь для того, чтобы спрятать непослушную прядь за воротник пальто, впрочем, очень скоро волосы вновь выскальзывали из своего убежища, застилая ей глаза.

Я следил за ней краем глаза через решетку шлема, поджидая момент, когда увижу ее лицо, и в результате пропустил атаку противника. Удар был настолько сильным, что, зацепившись на мгновение за свою хакама[11], я рухнул как подкошенный на пол. Затем встал на колени, в голове у меня шумело, и я плохо слышал извинения соперника. Соленые капли стекали у меня со лба, обжигали глаза, мне казалось, я весь истекаю кровью, но я не хотел выпускать свой меч, так как чувствовал странную радость, словно кровь и боль как крепостная степа отгородили меня от мира. Я был хорошо защищен, какие-то приглушенные голоса пытались взять приступом мою крепость, но я вернулся в свое царство, где был королем, мертвым королем, я пребывал в состоянии экзальтации и не упускал из виду девушку на ступеньках, прятавшую свое лицо за копной густых волос. Превозмогая боль, я подошел к ней, чтобы преподнести в дар свой меч, но когда с трудом открыл один глаз и посмотрел через прорези в шлеме на ступеньки, то никого не увидел. Рядом со мной стоял наш учитель. Он попросил, чтобы меня отнесли в раздевалку.

Ударивший меня дантист помог мне освободиться от экипировки. Он был приятным парнем и несколько лет изучал хирургию, прежде чем переключиться на стоматологию. Он рассказал мне об этом, когда сантиметр за сантиметром осматривал мою опухшую лодыжку. «Думаю, я тебе и плечо неслабо зацепил», — произнес он расстроенным голосом. «Ничего подобного, — бормотал я, все еще находясь в состоянии экзальтации, — смотри, я могу двигать и так, и так, — я начал слегка размахивать рукой: — По-моему, ты правильно сделал, что бросил хирургию!» Я был полон любви к этому парню, и хотя каждый взмах отдавался в руке чудовищной болью, мне хотелось успокоить его, так как ощущение вины причиняет, наверное, еще больше страданий. Уж я-то знаю, я дока по части вины, я на чувстве вины собаку съел, но мой дантист, бывший студент-хирург, был погружен не в чувство вины, а в тщательное исследование моих суставов и гематом.

«Ну что ж, ничего не сломано, но у тебя ушиб мягких тканей и, скорее всего, растянуто сухожилие, вот здесь, чувствуешь? Что касается лодыжки, то это серьезно. Тебе нужен полный покой, старина, по крайней мере, недели на две. Я подвезу тебя на машине». Но я не хотел, чтобы меня подвозили. У меня в голове крутилась смутная, но совершенно непоколебимая мысль: мне нужно уйти раньше всех, пока не вернулся наш тренер, чтобы узнать о моем самочувствии. Что мне и удалось сделать спустя несколько минут. «Вот видишь, я могу нормально идти», — сказал я. Дантист согласился меня отпустить при условии, что заберет мою сумку со всей амуницией и привезет ее, когда я скажу.

Все эти детали навечно запечатлелись в моей памяти, окруженные чудным сиянием, будто сцена была освещена мощным софитом, ослеплявшим всех персонажей, чьи силуэты ярко выделялись на глубоком черном фоне; там еще было что-то похожее на звукоусилитель, и персонажи разговаривали, как античные маски, повторяя реплики, доносившиеся из замаскированного оборудования, и делая жесты, которыми, как шестеренками, управляли из невидимого машинного отделения. Всё это было причиной моей экзальтации. Я чувствовал, что должно произойти нечто важное, что я стою на судьбоносном перекрестке, что наконец узнаю, что приготовила мне судьба и ничего не смогу изменить.

Анна ждала меня на улице.

Она стояла у рекламного щита и, заметив меня, шагнула навстречу, а потом в нерешительности остановилась. Я направился, хромая, в ее сторону, и она скользнула ко мне, подставив свое хрупкое плечо. Я обнял ее, и мы молча зашагали по улице.

«Другими словами, вы ее сняли» или «Значит, она вас сняла», — сказал то ли судья, то ли адвокат, то ли кто-то другой из тех взрослых, которые пытались загнать меня в капкан. Ах, с какой готовностью эти лицемеры, сбившись в одну шайку-лейку, наклеивают ярлыки! Но я не «снимал» Анну. Невозможно поставить меня в один ряд с изощренными ловеласами, заманивающими в свои сети женщин. Я не охотился за девушками. Однако просто сказать: «Нет, я не снимал Анну» — означало пойти против фактов, очевидных для этих людей, и только навредить себе.

Я произнес: «Вы не можете понять этого» и попал в точку, именно такого ответа и ждала общественность от молодого человека, чье взросление, как у многих моих сверстников, затянулось. «Вы не можете понять этого!» Отличный ход, Рафаэль, прекрасный ответ, хоть раз в жизни ты никого не предал, — ни Анну, ни себя, — кроме того, ты произвел приятное впечатление, пусть мимолетное, на взрослых, от которых зависит твоя судьба.