Выбрать главу

У них была копия чека на семьсот пятьдесят евро, выписанного на имя близнецов, который откопал адвокат близнецов, и я точно знал, что эту мысль подбросил ему Бернар Дефонтен, забывший о том, что все эти годы он продолжал дружить с моей матерью, но не забывший ту жалкую сцену с растерянным юношей, который отказался от его денег, потому что и так много взял в долг у его детей.

И если бы не возмущение бабушки Дефонтен, вскочившей со своего места и резко одернувшей адвоката, которого оплачивал ее сын, чтобы тот защищал в суде ее внуков и замял этот скандал, а главное, сделал все возможное, чтобы избежать огромной компенсации, которую требовал другой адвокат, если бы не старушка Дефонтен, сидел бы я уже в тюрьме, мучаясь от апноэ.

Дыши, чувак, дыши…

Ладно, дорогой лицеист из Бамако, я буду вести себя как мужчина. Я даже вернусь в твои края, в сад возле Дворца культуры, на конгресс писателей, чтобы почувствовать себя счастливым и еще раз увидеть ту молодую женщину, Наташу, которая давала отличные советы таким молодым, как ты и я.

Я сажусь рядом с тобой, потому что ты немного подвинулся, а еще потому, что вокруг тебя столько красивых девчонок, которых еще не одурманили литература и именитые писатели. И пусть девчонки почтительно молчат, но за них говорят их тела, сверкающие улыбки, яркие ленточки, вплетенные в тугие косички, серебристые браслеты, переливающиеся на черной матовой коже, мобильники, спускающиеся на шнурках к их высоким упругим грудям. Мы сидим бок о бок с тобой и смотрим на молодую писательницу с острова Реюньон, которая неожиданно берет слово и, перекрикивая смех в зале, бросает нам свое знаменитое: «Сто страниц, это…». Твои подружки усмехаются, ты подмигиваешь мне, а я поднимаю руку и говорю: «Мадам, пожалуйста, можно вопрос?» Молодая писательница замолкает, переводя на нас взгляд и не понимая, кто из двоих мальчишек обращается к ней — белый или черный. Тогда ты легонько толкаешь меня локтем в бок: «Давай, чувак», и я продолжаю: «Мадам, сто страниц — это первая веха, первое свидание с самим собой, если я правильно понимаю?» Наташа кивает головой, пока все нормально, но что я еще скажу? А ты шепчешь мне: «Нормально, чувак, продолжай», и я продолжаю: «Мадам, в таком случае можно предположить, что двести страниц являются второй вехой?» — «То есть?» И я вдруг осознаю, что действительно беседую с писателем, я, шестнадцатилетний подросток, который впервые покинул свой провинциальный городок, а ты, мой незнакомый друг, заметив, что я теряю смелость, берешь, в свою очередь, слово и звонким голосом заявляешь: «Он хочет сказать, что после двухсот страниц, на второй вехе, встречаешь кого-то другого». Теперь уже слушают все: признанные писатели, лицеисты, зрители. Наташа слегка наклоняется вперед, чтобы лучше рассмотреть бледного тщедушного юношу, я вижу ее ободрительный жест и снова вступаю в беседу: «Вторая веха — это встреча с попутчиком». — «И кто же попутчик?» — спрашивает она, хитровато поблескивая глазами, и мой сосед, который за словом в карман не лезет, отвечает вместо меня решительным, с вызовом, тоном: «Вы, например, мадам». Тогда Наташа переводит взгляд на меня: «Именно это вы хотели сказать, молодой человек?» — «Совершенно верно, — отвечаю я, — тот, кто впервые одолел двести страниц на писательской стезе, нуждается в том, чтобы рядом с ним был особый попутчик, который немного опережает его на творческом пути, но не ушел слишком далеко вперед, вы так не думаете?» И тут другие писатели, до которых наконец дошло, к чему клонит незнакомый паренек, пустились в очередную дискуссию: должен ли писатель, как некогда художники, идти в подмастерья к именитому мэтру, или же самостоятельно выбирать путь и полагаться на собственные силы, талант — с этим рождаются, или же нужно брести, спотыкаясь, в поисках поддержки, кстати, интересно, одинаково ли это применимо к прозаику и поэту, а как это происходит в странах, где доминирует устное творчество, и в странах, где писатели пишут на языке колонизаторов, короче, дискуссия становится слишком непонятной для нас, лицеистов. И тут мой сосед, воспользовавшись первой паузой и словно продолжая беседу с Наташей, спокойным ровным голосом произносит: «Мадам, мой друг хочет знать, может ли он послать вам свою рукопись, когда закончит свои двести страниц?»

Признанные писатели прерывают свои витиеватые речи и, поскольку это не к ним обратились с почтительной просьбой, вжимаются, словно обманутые женихи, в свои кресла. Наташа замирает в нерешительности, не находя сразу ответа, хотя могла, как любой преподаватель, небрежно обронить: «Пусть сначала напишет свои двести страниц, а потом посмотрим», но она, моя избранница, человек другой закалки. В это время одна из лицеисток, совсем еще девочка, правда, девочка, интересующаяся серьезными вещами, иначе она не пришла бы сюда с одноклассниками, кричит звонким и дерзким голосом: «Тогда получается, мадам, что триста страниц — это третья веха, не так ли?» — «Что вы хотите этим сказать?» — кажется, с нисхождением шепчут признанные писатели, готовые поиграть в кошки-мышки с хорошенькой спорщицей. «Так вот, эта веха — встреча с читателями, публикой, ну, как здесь!» — с торжеством в голосе произносит девчонка. Вот это да, восхищается Рафаэль, а у нее голова работает что надо!

До свидания, прекрасная незнакомка, до свидания, мой незнакомый друг, я уже слышу, как ко мне стучится реальность, слышу свою квартирную хозяйку, мне надо вернуть ей кастрюльку, но не уходите далеко, оставайтесь рядом со мной, и ты тоже, Наташа, вы мне очень нужны.

Мадам Мария частенько говорила: «Время знает, что делает». А ее муж любил уточнить: «Уж такие сейчас времена», сопровождая свои слова то вздохом, то покачиванием головы, то еще каким-нибудь жестом. Они прекрасно говорили по-французски и вряд ли вкладывали особый смысл в слово «время». Речь шла не о смене времен года любимой теме бесед жителей моего городка, и не о дожде, граде, капризах погоды, прогнозах на урожай, а о том, что составляет нашу жизнь. Повседневную жизнь маленького человека — для госпожи Марии, и жизнь всего человечества — для господина Хосе.

Поначалу они меня раздражали: пилят и пилят одно и то же. Студенты, даже такие безалаберные, как я, очень быстро привыкают к четкой формулировке предложений, и пусть не всегда сами следуют этому правилу, но быстро вычисляют тех собеседников, которые его не соблюдают. Проверяя работы студентов, преподаватели часто сопровождают свои отметки замечаниями: «слишком расплывчато», «требует уточнения». Я всегда испытывал желание обронить в разговорах с квартирными хозяевами: «слишком расплывчато», «требует уточнения», пока однажды со всей ясностью не осознал, что интуиция, которую не дает никакое образование, помогала им четко очертить те границы, в которых протекала моя жизнь.

Время, которое знает, что делать, было моим временем в той вялотекущей жизни, когда мы с Полем бесцельно бродили по тихим улочкам нашего городка. То было время, с которым я никогда не был в ссоре и спокойно ждал, что оно предложит мне в следующий момент. Наши желания совпадали, я чувствовал себя в нем, как в колыбели, не обращал внимания, когда его бег немного ускорялся, и даже когда умер мой отец, — единственном рывке, который оно сделало, я знал, что оно вскоре вновь убаюкает меня своим неторопливым бегом. И даже когда оно нарушило скорость с прибытием в нашу школу Лео с Камиллой, когда я узнал, что оно способно меняться, время все равно знало, что делает, оно оставалось моим временем, слышавшим биение моего сердца. Но оно было также временем Поля, Лео с Камиллой, Дефонтенов, моей матери и бабули, и многих других, о которых я рассказывал.

Однако где-то рядом были совсем другие времена, которые, как кони, неслись с пеной на губах, рассекая воздух в неистовой скачке, подстегивая разгоряченных коней недобрых эпох, чье неистовое брыкание отзывалось эхом в теле- и радионовостях. Наше же собственное время, сморщенное и покоренное, приковывало Лео, Камиллу и меня к креслам перед телевизором. Мы смотрели все каналы подряд: европейские, арабские и даже азиатские, — и когда под утро, отупевшие от выпусков новостей, выключали телевизор, кавалькада не прекращала свой бег, просто копыта лошадей оборачивались войлоком сна. Безумные времена неслись вдалеке, не трогая нас, словно мы затерялись в какой-то туши, лишь изредка они пробегали совсем рядом, рикошетом забрызгивая нас грязными каплями. Камилла видела Нур в каждой женщине, облаченной в чадру. «Нур сейчас в Бордо», — замечал я. «Заткнись, Раф, тебе этого не понять», — бросала она и сразу меняла тему, но, тем не менее, была готова защищать каждую женщину в чадре. В кварталах, где жили люди ее круга, арабские женщины попадались не часто, но однажды Камилла вернулась домой с синяком под глазом, так как подралась с каким-то типом, сопровождавшим мусульманку. «Представляешь, в такую жару она была закутана с ног до головы, а этот козел топал в легкой тенниске и сандалиях! Я спросила у него, что за привидение он таскает за собой, он разозлился, я со всей силы врезала ему по ноге и смылась». Она явно гордилась совершенным подвигом. Что касается Лео, то он мечтал отправиться с репортерами в какую-нибудь горячую точку, чтобы рисовать портреты. Один женский журнал, опубликовавший несколько его рисунков, уже собрался подписать с ним контракт, но тут главный редактор, открыв его паспорт, с ужасом обнаружила, что он несовершеннолетний. Я вздохнул с облегчением, ибо собирался уже звонить маме, чтобы спросить, как мне поступить с Лео, хотя, кто знает, может, она взяла бы не мою, а его сторону! А мне не хотелось бы выглядеть в ее глазах мокрой курицей.