Выбрать главу

Следствием развития такого типа стало ощущение «позитивной исключительности», которое упрочивалось по мере того, как Россия превращалась в одну из крупнейших и наиболее могущественных держав. Оно, в свою очередь, обусловливало пренебрежительно-надменное отношение к остальному миру, которое часто позволяло не обращать внимание на многочисленные проблемы собственной страны. Однако даже в периоды своего наивысшего успеха Россия оставалась одинокой: в лучшем случае ее окружали союзники, ранее подчиненные военной силой, или клиентелла, находившаяся на ее содержании (часто повторяемая ныне фраза Александра III о том, что «во всем свете у нас только два верных союзника — армия и флот»[1], идеально описывает эту ситуацию). На мой взгляд, такова специфическая «цена особости»: если исходным пунктом представляется то, что страна отличается от остальных, для привлечения к себе внимания необходимы давно известные «спецсредства» — сила или деньги. К такому позиционированию можно относиться по-разному, однако не стоит отрицать, что подобная модель развития позволяла и позволяет обществу находиться в относительной гармонии с самим собой, несмотря на многочисленные трудности развития.

С другой стороны, замкнутость и относительная изолированность России (иногда обусловленные внешними обстоятельствами, а иногда ее собственным выбором) совершенно иначе воспринимались извне. Из западной части Европы Россия виделась не столько как уникальная страна, сколько как либо отсталое, либо идущее по неправильному пути общество. Это ощущение непрерывно укреплялось на протяжении последних как минимум 500 лет — с тех пор как в Европе начала формироваться первая универсальная социальная доктрина, основанная на идеях права, собственности, личной свободы и сбалансированности интересов человека и государства. Конечно, сами по себе ни такая доктрина, ни экономические успехи европейских народов не могли служить основанием для отнесения России к «низшей» ступени развития: мир позднего Средневековья оставался полицентричным и эволюционировал асинхронно. Однако европейская экспансия, стартовавшая в XVI веке, за пару столетий радикально изменила ситуацию, утвердив не только евроцентричные трактовки прогресса, но и евроцентричный стандарт цивилизации.

Критически важным отличием, сформировавшимся в этот период, стало то, что европейцы, осваивая мир, создавали в нем свои offshoots[2] — территории, где колонисты копировали существенные черты прежних практик[3], но в то же время основывали новые общества, способные к самостоятельному развитию; русские же в ходе «внутренней колонизации»[4] расширяли пределы собственной страны[5], практически не совершенствуя форм социальной организации. В результате сложилась ситуация, когда вестернизированный мир стал восприниматься как «норма», а все остававшееся вне его зоны влияния — как «аномалии»; так формировалось понимание «негативной исключительности» России как страны, не желающей (или неспособной) воспринимать «очевидные» достижения цивилизации. Это восприятие не компенсировалось растущей мощью страны — скорее таковая выступала как повод относиться к ней с еще бóльшими опаской и подозрительностью. Попытки России в ХХ столетии использовать западноевропейские социальные теории для продвижения собственного универсалистского проекта оказались несостоятельными — как по причине внутренних изъянов выбранной доктрины, так и в силу запоздалости самого предприятия.

Рубеж тысячелетий, как могло показаться, открывал не только перед Россией, но и перед всем человечеством особенные перспективы. После долгого противостояния идеологий, общественных лагерей и экономических систем возникало «окно возможностей», о котором мечтали самые разные люди — от теоретиков конвергенции противостоящих блоков в единую «технотронную цивилизацию» до сторонников рыночного «социализма с человеческим лицом». История не имеет сослагательного наклонения, и мы не узнаем, что могло бы случиться, будь перемены начала 1990-х годов не столь стремительны. Однако произошло то, что произошло, — и желанный «конец истории»[6] хронологически совпал с «однополярным моментом»[7] Запада, что, на мой взгляд, вернуло человеческое сознание, почти свыкшееся было с альтернативностью истории, во времена, когда линейность прогресса воспринималась как данность.

вернуться

1

Цит. по: Романов, Александр Михайлович. Книга воспоминаний, Париж: Иллюстрированная Россия, 1933, с. 49.

вернуться

2

См.: Maddison, Angus. The World Economy: A Millennial Perspective, Paris: OECD Publications Service, 2000, pp. 6–9.

вернуться

3

См.: Huntington, Samuel. Who Are We? The Challenges to America’s National Identity, New York: Simon & Schuster, 2004, р. 41.

вернуться

4

См.: Etkind, Alexander. Internal colonization: Russia’s Imperial Experience, Cambridge, Malden (Ma.): Polity, 2011, pp. 6–8.

вернуться

5

См.: Ключевский, Василий. Курс русской истории в: Ключевский, Василий. Сочинения в 9 томах, т. 1, Москва, 1987, с. 50.

вернуться

6

См.: Fukuyama, Francis. ‘The End of History?’ in: The National Interest, 1989, vol. 16, pp. 3–18, and Fukuyama, Francis. The End of History and The Last Man, London, New York: Penguin, 1992.

вернуться

7

См.: Krauthammer, Charles. ‘The Unipolar moment’ in: Washington Post, 1990, July 20 и Krauthammer, Charles. ‘The Unipolar moment’ in: Foreign Affairs, America and the World Special Issue, 1990/91, pp. 35–42.