И пока долетят эти строки за строками нашими, прямо в бог-его-знает-куда, пройдёт бог-знает-сколько-времени, и время клубком перекати-поле выскользнет из рук великана, уснувшего в послеобеденный жар, после с хлебом и вином обильной трапезы: нет, не после ужина, но именно после обеда, ведь после обеда…
…скажешь, что письма мои коротки, и только начнёшь разбирать иероглифы на сморщенном зелёном листке, как всё уже кончается, и остаётся только гадать, что же придумал наш общий знакомый китаец, тайный любитель Ван Вэя; не пришли ли ему на ум ещё какие-нибудь замечательные строчки?
Не знаю… Ибо время ещё не пришло — и ты, и я это прекрасно понимаем, и поэтому вот о чём хочу рассказать тебе в этом письме, написанном глубокой ночью.
Так и начнём: глубокая ночь. И я знаю — тебе припомнится колодец, старый, бревенчатый, скользкий от цепкого зелёного мха, и на дверце его не хватает двух досок, и можно не открывать её, а посмотреть в эту дыру, которая неприметно покажется чёрной…
Так вот, в чёрную дыру посмотрим на чёрную воду, над поверхностью которой кружатся невесть как попавшие сюда бабочки, в плавном вальсе, как стая маленьких балерин… «И-раз-два, и раз-два-три…» Хочу зачерпнуть ведром воды, чтобы напоить тебя, но ты говоришь: «Давай лучше подождём августа». И я обещаю снова привести тебя сюда в августовскую ночь, когда начинаются звёздные дожди и вода становится ещё черней и прохладней.
Глубокая ночь, и я сижу в старом деревянном доме напротив леса, и свет горит только в одном окне, и это даже не свет — это маленькая свечка освещает стекло, и оно медленно оплывает жёлтым мёдом, и собаки долго пронзительно лают, раскалывая ночь напополам — так ровно, что в конце концов они начинают представляться умелыми геометрами. Мерно трещат кузнечики, изредка замолкая, чтобы поправить длинные фалды зелёных фраков, и приходится включить маленький фонарик над окном, чтобы собаки замолчали и не мешали слушать мелодии Древнего Рима, бог весть как сохранённые и принесённые к нам таинственными ночными музыкантами.
Но я совсем забыл рассказать о том, как ночами к дому приходят лошади — сначала слышны лишь их острожные вздохи, потом шумное фырканье и долгое ржанье, словно призыв далёкой пока зари.
Я не знаю, зачем они приходят сюда, подолгу стоят и вздыхают, а собаки молчат, и только кузнечики не умолкают ни на минуту. Должно быть, это просто…
…снова долго не было писем. Но ведь это лишь потому, что я не нашёл, не смог найти, поймать, схватить на лету вечно ускользающее из рук, уходящее, отслаивающееся время; не мог, потому что не увидел его, не услышал в воздухе, плавающем за ночными окнами, в которые стучат ветви яблонь, и вот уже долгое время проходит без сна, и только спадает жара, как вечерний холодок опутывает тело тонкими, но прочными нитями, которые почти невозможно порвать, не задев мирозданья, не повредив тайные струны зелёных скрипок ночных музыкантов, ибо путь вот-вот разделится на две дороги.
Соединятся ли снова они, пахнущие травой и лошадиным потом, мокрыми шишками, земляникой, покоем, сухим песком, хвоей и чем же ещё? Откуда же нам знать, откуда же нам знать это? Что можем знать мы, находящиеся на расстоянии не ближе руки друг друга, кроме неясных предчувствий дороги? Иначе незачем писать эти письма… свежий запах малины душным вечером, когда небо вдруг обиженно натягивает лоскутное одеяло и грозит кулаком, — если б знать, что всё уже оговорено в пыльных фолиантах и мятых газетах; …и лучше бы выйти в путь ранним утром, когда художник бросает на холст первые мазки, и уйти вслед за чёрным и белой, прямо в бог-его-знает-куда, чтоб не найти оттуда ни следа, ни дороги назад, затеряться в пыльных полчищах и стать имяреком — ветром, серебряным гвоздём, подковавшим дорогу по прихоти пьяного пенсионера, или тем, кто приносит грозу, или встретить тайного поэта на рисовой плантации, и он, загадочно улыбаясь, припомнит что-нибудь старое и отдающее нафталином — стряхнув его, и оно улетит, почувствовав не лёгкость, но желание полёта, когда важно не слово само по себе, но цепи, на которые хозяева садят собак-геометров, лающих по ночам, когда серые лошади издыхают и хватают край рассвета мокрыми и мягкими губами, и вот приходит утро, и пора отправляться; и на пути я встречаю человека, чьё прозвище — Старый Ребёнок, и он признаётся, что вечно шагает на запад. Как вдруг вспоминаю, что забыл написать тебе письмо, и второпях срываю лопух, и готовлю палочку, но Старый Ребёнок говорит мне: «О тот, кто течёт по дорогам провинции пыльной! Не время ль вернуться, ибо чёрный и белая, возможно, скучают. Что ж передать тому, кто приносит грозу?» И я отвечаю: «О, Лао, Старый Ребёнок! Перелай ему, что это…»