Она приподняла одно плечо, и тонкие, полумесяцем, брови взметнулись вверх. Ей пришлось чуть-чуть потрудиться, прежде чем её улыбка вновь стала привычно спокойной и чуть презрительной.
– Способ… – повторила она. – То есть вы разумеете, что я, если мне будет угодно, приглашу вас к себе, а вам останется позаботиться лишь о том, чтобы добраться до моего жилища в тот час, когда ваши школьные дела и, гм, домашние обязанности вам это позволят?
Хотя тон вопроса немало удивил Флипа, он выдержал её взгляд и ответил:
– Да. Да и как же иначе? Неужели вы станете меня в этом упрекать? Увы, я – не маленький бродяга, принадлежащий лишь самому себе. И мне только шестнадцать с половиной.
Краска медленно залила её лицо.
– Я ни в чём вас не упрекаю. Но разве трудно представить, что женщине – конечно, не такой, как я, но всё же, – что женщине может показаться весьма неприятным соображение, что вы желаете от неё только одного: лишь часа, который она проведёт наедине с вами. И всего-то? Только и всего?
Флип слушал её с почтительным вниманием школьника, а его широко распахнутые глаза не отрывались от её суровых губ, от глаз, ревниво, хотя и без явно выраженного желания или упрёка, следивших за ним.
– Нет, – без колебаний возразил он. – Не могу себе представить, чтобы это вас так задело. «Только и всего?» Ах… да, только и всего…
Он умолк, снова побледнев, сражённый тем же блаженным зачарованным удивлением, что и ранее: при взгляде на него, на то почтение к её особе, которое она сама сумела ему внушить, Камилле Дальре чуть не изменило обычное высокомерное спокойствие. Будто ослеплённый, Флип уронил голову на грудь, и этот жест полного подчинения на миг опьянил победительницу.
– Вы любите меня? – тихо спросила она. Вздрогнув, он в ужасе уставился на неё.
– Почему… почему вы меня об этом спросили?
К ней вернулось самообладание, а вместе с ним и всегдашняя, несколько окрашенная сомнением усмешка.
– Да так, Флип. Захотелось немного поиграть… Его глаза всё ещё вопрошали её, укоряя за невоздержанность в словах.
«Взрослый мужчина не замедлил бы сказать «да», – подумалось ей. – Но этот младенец, если я потребую ответа, примется кричать, заливаясь слезами и осыпая поцелуями, что не любит. Надо ли настаивать? Ведь тогда придётся прогнать его или же из его уст, содрогаясь, узнать, каковы истинные границы моего влияния…»
Там, где сердце, у неё что-то болезненно сжалось, но она с безмятежным видом встала и пошла к распахнутой застеклённой двери веранды, словно забыв о существовании Флипа. Запах маленьких голубых мидий, четыре часа назад собранных под скалой и ещё хранящих солоноватый привкус морской воды, смешался с густым ароматом бузинного отвара, что исходил от переспелой бирючины.
Прислонившись к косяку, она стояла, придав себе рассеянный вид, но спиной ощущая присутствие нежащегося в постели юноши; его желание неотступно преследовало её, она чувствовала на себе его вязкость.
«Он меня ждёт. И уже предвкушает наслаждение, которое я ему дам. То, чего я от него добилась, под силу первой встречной. Однако же этот маленький затурканный буржуа дуется на меня, когда я расспрашиваю о его семействе, не слишком охотно говорит о своём коллеже и замыкается в крепости целомудренного молчания при одном только упоминании Вэнк… От меня он научился лишь самому лёгкому. Он приносит с собой, складывает в уголок и каждый раз вместе с одеждой забирает назад это… эту…»
Она поймала себя на том, что ей даже не вслух трудно произнести слово «любовь», и отошла в глубь комнаты. Флип нетерпеливо дожидался её приближения. Она опустила руки ему на плечи и чуть более резким, чем ей бы хотелось, жестом потянула его к себе, так что темноволосая голова перекатилась на её обнаженную руку. И с этой ношей она устремилась в тесное тёмное царство, где её тщеславие наконец могло утешиться, принимая жалобный стон за крик о помощи, и где попрошайки её пошиба упиваются иллюзией собственной расточительности.
XV
Мельчайший дождик за несколько ночных часов покрыл лёгкой испариной листки шалфея, заставил по-новому заблестеть бирючину и застывшие листья магнолии, не разорвав, унизал жемчужными блёстками туманную дымку вокруг гнёзд гусениц в сосновой хвое, где шли приготовления к зимним холодам. Ветер уже не теребил морские волны, а негромко искусительно насвистывал в щелях под дверьми, напоминая об удовольствиях минувшего лета и чуть слышно нашёптывая о печёных каштанах и поспевших яблоках… Поднявшись с постели и выглянув в окно, Флип поддел под свою полотняную куртку тёмно-синий свитер и позавтракал в одиночестве, что с ним стало случаться с тех пор, как он начал позднее ложиться и сон его уже не был таким же незамутнённо спокойным, как раньше. Поев, он побежал разыскивать Вэнк – так ночной путник ищет огонёк жилья. Но её не было ни в гостиной, где от осенней влаги снова запахло промасленным деревом и пенькой, ни на террасе. Воздух, пропитанный тончайшей водяной пылью, не смачивая холодил кожу. Жёлтый листок осины, сорвавшись с ветки, какое-то время с подчёркнутой грацией порхал перед его лицом и вдруг, отяжелев от невидимых капель, накренился набок и грузно упал к его ногам. Он напряг слух и уловил доносящееся из кухни по-зимнему знакомое шуршание угля, который бросали в печь.
Из комнаты Лизетты послышался капризный голосок девочки: она чем-то возмущалась, потом стала всхлипывать.
– Лизетта! – окликнул её Флип. – Лизетта, не знаешь, где твоя сестра?
– Не знаю! – откликнулся этот тонкий, осипший от слёз голосок.
Внезапный порыв ветра сорвал с крыши лепесток черепицы, и тот разлетелся на мелкие кусочки у его ног. Юноша озадаченно поглядел на черепки, словно на осколки ненароком разбитого зеркала: знак судьбы, предвещавший семь лет несчастий… Он почувствовал себя маленьким мальчиком, изнемогающим от детских бед. Однако ему совершенно не хотелось прибегать к помощи той, что там, невдалеке, в доме, обсаженном соснами, по ту сторону полуострова в форме льва была бы не прочь увидеть его трусливо жмущимся к стене, жаждущим опоры в неукротимой сильной женской душе… Он обогнул дом, но и там не обнаружил ни белокурой головки своей подруги, ни её голубого платья в тон цветкам чертополоха или белого платья из хлопка, пористого, словно срезанная ножка гриба. Длинные ноги с точёными коленками не поспешили ему навстречу. Синие очи с лиловым отливом не распахнулись перед ним, утоляя жажду его собственных глаз…
– Вэнк! Ты где, Вэнк?
– Да тут я, – где-то совсем рядом отозвался её спокойный голос.
– Ты в кладовке?
– В кладовке.
Сидя на корточках в безжизненном свете, сочившемся только из проёма двери, она теребила какие-то тряпочки, разложенные на истёртой простыне.
– Что ты тут делаешь?
– Ты же видишь: раскладываю, прибираю. Ведь скоро уезжать, и надобно… мне мама велела. – Она обернулась к Флипу и, решив передохнуть, скрестила руки на согнутых коленях.
Он нашёл её до крайности терпеливой и жалкой, и это его возмутило:
– Разве всё так спешно? И почему ты сама должна этим заниматься?
– А кто ещё? Если начнёт мама, у неё тотчас разыграются ревматические боли в сердце.
– Но ведь есть ещё горничная.
Вэнк только пожала плечами и снова вернулась к прерванному занятию, бормоча себе под нос, как это делают настоящие работницы, сопровождая каждое действие покорным жужжанием трудолюбивых пчёлок:
– Так, вон то – купальный костюм Лизетты… Так… зелёный… синий… полосатый… ох, а лучше бы выбросить их все: большего они не заслуживают… А это – моё платье с розовыми фестонами – его ещё бы раз выстирать. Одна, две, три пары моих холщовых туфель… и одна – Флипа… Ещё одна Флипа. Две старых рубашки в клеточку – Флипа… Манжеты посеклись, но перед ещё цел…
Она принялась разглядывать ткань на просвет, нашла в двух местах выдернутые нитки и состроила гримаску. Флип наблюдал за ней, не испытывая благодарности, и жестоко страдал. Он начал сравнивать, хотя даже во время его тайных приключений в «Кер-Анне» сама мысль о чём-нибудь подобном не могла бы прийти ему в голову. Пока что сравнение не затрагивало самоё Вэнк, её драгоценную персону, кумира его детства, – Вэнк, ныне временно оставленную им ради драматичного, хотя и необходимого опьянения первой любовной авантюры.