Произнося последние слова, он почувствовал, что к его глазам подступают слезы. Это несколько смутило его, он вспомнил своего отца, который в старости волновался и плакал по любому пустяку, но тут же подумал, почему бы и ему разок не расчувствоваться: все эти люди должны быть тронуты его волнением; это нечто вроде небольшого подарка, привезенного им из Праги.
Он не ошибся. Аудитория тоже была взволнована. Не успел он произнести последнее слово, как Берк вскочил и принялся аплодировать. Тут же невесть откуда появилась кинокамера, наведенная на чешского ученого. Весь зал медленно или поспешно поднялся, мелькали улыбающиеся или серьезные лица, все аплодировали, и это настолько увлекло людей, что они никак не могли остановиться; чешский ученый стоял среди них — крупный, очень высокий, нескладно высоченный, и чем большей неуклюжестью веяло от его фигуры, тем более трогательным он казался другим и все более растроганным ощущал себя сам, так что слезы уже не копились у него на глазах, а торжественно текли вдоль носа, ко рту, к подбородку, на виду у всех собратьев, которые принялись рукоплескать еще сильнее. Наконец овации мало-помалу утихли, присутствующие расселись по местам, и чешский ученый произнес дрожащим голосом:
— Благодарю вас, друзья мои, благодарю от всего сердца. — Он поклонился и направился к своему креслу.
— Он сознавал, что переживает один из величайших моментов своей жизни, миг славы, да-да, славы, почему бы не воспользоваться этим словом; он чувствовал себя великим и прекрасным, он чувствовал себя знаменитым и от всей души желал одного: чтобы его путь к креслу был как можно более долгим, чтобы ему не было конца.
19
Когда он шел к своему месту, в зале царила тишина. Быть может, было бы вернее сказать, что то была не единая тишина, а множество ее разновидностей. Ученый различал только одну из них: тишину волнения. Он не отдавал себе отчета в том, что мало-помалу, подобно тончайшим модуляциям в сонате, переводящим ее из одного тона в другой, взволнованная тишина превратилась в тишину неловкую. Все понимали, что этот господин с непроизносимым именем до того переволновался, что забыл прочесть свой доклад насчет открытия нового вида мушек. И сознавали, что было бы бестактным напомнить ему об этом. После долгих колебаний председательствующий прокашлялся и сказал:
— Я благодарю господина Чекошипи… — он немного помолчал, давая приглашенному последнюю возможность вспомнить о докладе, — и прошу к столу президиума следующего выступающего.
Как раз в этот момент тишина была прервана сдавленным смешком в глубине зала.
Погрузившись в свои мысли, чешский ученый не слышал ни этого смеха, ни выступления своего коллеги. Ораторы сменяли друг друга, пока наконец очередь не дошла до бельгийского специалиста, тоже занимающегося мушками, который вывел его из оцепенения: Боже мой, да он же забыл произнести свой доклад! Он сунул руку в карман, пять листков были на месте, как бы в подтверждение того, что все это ему не пригрезилось.
Щеки его пылали. Он чувствовал, как он смешон. Можно ли хоть что-нибудь поправить? Нет, поправить уже ничего было нельзя.
Промучившись несколько мгновений от стыда, он вдруг подумал, что пусть он выглядит смешным, но в этом нет ничего нехорошего, позорного или обидного; смехотворное положение, свалившееся ему как снег на голову, только усиливало его привычную меланхолию, придавало его судьбе еще более печальный оттенок и, следовательно, делало ее еще более величественной и прекрасной.
Гордость и грусть будут навеки неразлучны в душе чешского ученого.
20
В каждом собрании находятся дезертиры, ускользающие в соседнее помещение, чтобы там выпить. Устав слушать энтомологов и не позабавившись как следует курьезным выступлением чешского ученого, Венсан вместе с другими беглецами оказывается в холле, за длинным столом возле бара.
После долгого молчания он рискует завязать разговор с неизвестными ему людьми:
— А моя подружка требует некоторой грубости в поведении.