Выбрать главу

— Послушай, — сказал Жан-Марк, обращаясь к Шанталь, — это вовсе не значит, что они друг друга ненавидят. Или что взаимное безразличие заменило им любовь. Мы не вправе мерить степень обоюдной любви двух людей по количеству слов, которыми они обмениваются. Просто-напросто у них сейчас пусто в голове. А может быть, они не решаются беседовать из деликатности, зная, что им нечего сказать. В этом смысле их можно считать полной противоположностью моей тетки из Перигора. Когда нам с ней приходится встречаться, она тараторит без умолку. Я попытался понять методику ее словоохотливости. Она как бы дублирует словами все, что видит, и все, что делает. Как она проснулась поутру, как вместо завтрака ограничилась чашкой черного кофе, как ее муженек отправился потом на прогулку — на прогулку, Жан-Марк, ты только представь себе, — как он вернулся и приклеился к телеку, представь! И совсем осоловел, а потом, притомившись у экрана, принялся листать какую-то книжонку. Вот таким-то образом — это ее подлинные слова — он и проводит время… Ты знаешь, Шанталь, мне очень нравятся такие простецкие, ничего не значащие фразы — в них словно выражается какая-то тайна. «Вот таким-то образом он и проводит время» — да это же не фраза, а некая сакральная формула! Их основная проблема — это время, время должно проходить, проходить само собой, без малейших усилий с их стороны, чтобы им не нужно было, как усталым пешеходам, шагать по нему на своих на двоих, вот потому-то она и болтает без умолку, ведь слова, которые она выпаливает, заставляют время потихоньку пошевеливаться, а когда ей случается набрать воды в рот, время останавливается, выступает из тьмы — огромное, тяжкое, наводящее жуть на мою беднягу тетушку, и она, сама не своя от страха, спешит найти хоть кого-нибудь, кому она могла бы рассказать, что у ее дочери настоящая морока с сыном, у которого начался понос, да, Жан-Марк, понос, жуткий понос, и ей пришлось обратиться к врачу, ты его не знаешь, он живет недалеко от нас, а мы его знаем давным-давно, да, представь себе, Жан-Марк, давным-давно, он и меня пользовал в ту зиму, когда я подхватила грипп, ты помнишь, Жан-Марк, лихорадка у меня было просто страшная…

Шанталь не смогла сдержать улыбки, а Жан-Марк принялся рассказывать другую историю:

— В ту пору мне едва стукнуло четырнадцать лет, и мой дедушка — не столяр, а другой — лежал при смерти. Уже который день у него изо рта исходил всего один звук, ни на что не похожий, даже на стон, потому что он не мучился, но и сходства с каким-то словом тоже нельзя было уловить, и не оттого, что он утратил дар речи, а просто потому, что ему нечего было сказать, не о чем сообщить, и никаких конкретных просьб у него не было, да и не с кем ему было разглагольствовать, он никем больше не интересовался, он остался наедине со своим непонятным звуком, одним-единственным звуком, похожим на бесконечное «а-а-а-а», прерывавшимся лишь тогда, когда деду нужно было вздохнуть. Я смотрел на него как завороженный, и никогда мне этого зрелища не забыть, потому что, каким бы мальцом я в ту пору ни был, мне все-таки было понятно: вот жизнь, как таковая, столкнулась со временем, как таковым; и еще я понимал, что это столкновение называется скукой. Скука моего дедушки выражалась этим звуком, этим бесконечным «а-а-а-а», потому что без этого «а-а-а-а» время давно раздавило бы его, и не было у дедушки другого оружия для борьбы со временем, кроме этого жалкого «а-а-а-а», которое все не кончалось и не кончалось.

— Ты хочешь сказать, что он умирал и скучал?

— Именно это я и хочу сказать.

Они говорили о смерти, о скуке, они пили бордо, они смеялись, они шутили, они были счастливы.

Потом Жан-Марк вернулся к своей мысли:

— Я сказал бы, что количество скуки — если только скука поддается измерению — теперь куда больше, чем прежде. Потому что прежние ремесла, по крайней мере в большинстве своем, были немыслимы без сердечной к ним привязанности: крестьяне любили свою землю, мой дедушка был волшебником по части добротных столов, сапожники знали назубок ноги своих односельчан; прибавь сюда же лесников и садовников; полагаю даже, что солдаты истребляли один другого не без сердечной страсти. Смысл жизни тогда был не отвлеченной проблемой, он вполне естественно воплощался в них самих, в их мастерских, в их пашнях. Каждое ремесло взращивало соответствующий ему образ мыслей, образ жизни. Врач думал не так, как крестьянин, поведение военного отличалось от поведения учителя. Теперь же нас всех равняет, всех стрижет под одну гребенку наше общее безразличие к нашей работе. В конце концов это безразличие и стало нашей страстью. Единственной всеобщей страстью нашего времени.