Выбрать главу

Возможно, моя память похоронила бы зыбкие впечатления этого вечера, кабы не письмо, полученное мною спустя месяца три-четыре, когда я готовился к докладу перед Географическим обществом об экспедиции, которую я предлагал осуществить, если получу соответствующую поддержку. Вернувшись после звонка посыльного к своей конторке, я разорвал конверт, надписанный крупным размашистым почерком; поехало криво, с раздражением сунул в рыхлый разрыв слепые пальцы и вынул пухлую стопку бумаги; посмотрел в конец: полковник Ревский. «Кто бы это мог быть и что за трактат мне прислали», - мелькнуло в моем мозгу; но я уже читал:

«Милостивый государь Павел Петрович!

Ваш рассказ на вечере генерала Мельникова изумил и даже возмутил меня, так как и мне выпало соприкоснуться с историей, вполне блестяще изложенной Вами, но я не мог вступить с Вами в дискуссию по причине, которая станет яснее ниже, если Вы, конечно, соблаговолите дочесть это письмо до конца. Дело в том, что я был также знаком с одним человеком, долгое время почитавшимся близким приятелем поэта Х**, о коем Вы столь красноречиво поведали нам, - он-то и будет предметом моего рассказа, и не только потому, что имел касательство к дуэли, которую Вы, вероятно, со свойственным Вам доброжелательством изволили назвать несчастной. Но все по порядку.

Я служил в N-ском пехотном полку. Жизнь армейского офицера известна. Мы стояли тогда в местечке ***. Утром ученье, манеж; обед у полкового командира или в жидовском трактире; вечером пунш и карты. В *** не было ни одного открытого дома, ни одной невесты; мы собирались друг у друга, где, кроме своих мундиров, не видели ничего.

Один только человек принадлежал нашему обществу, не будучи военным. Его имение, в котором отбывал он ссылку, располагалось в пятнадцати верстах от местечка; раз в месяц он принимал у себя, а так почти каждый вечер проводил в нашей компании. Никто не знал его состояния, никто ни о чем не решался его расспрашивать, но многое, конечно, было известно. Он являлся старшим сыном генерала Р., героя 12-го года, и младшей дочери знаменитого историка М.М. Щербатова; с младенчества жизнь готовила его к подвигам, многие полагали в нем зачатки великой будущности и не сомневались, что он будет более чем известен. Однако клевета, несправедливость общественного суждения, какая-то тайна не столько поломали его жизнь, сколько пустили шар, следующий в угол, в боковую лузу. Мне казалось, что со мной он оставлял свое постоянное злоречие, как-то смягчался, возможно щадя мою молодость, и позволял себе ту степень откровенности, какую никогда не допускал в общем разговоре.

Казалось, в нем не было и тени честолюбия - молодым подполковником он вышел в отставку, непонятно почему оставив военную карьеру, которая ему улыбалась. В нем была бездна ума, но он ничего не делал, не писал, довольствуясь ролью светского шалуна и иронического собеседника, притом что презрение к любому проявлению высокого чувства тут же обозначалось на его челе при первых признаках несносного пафоса. Его проникновенной холодности и скептической усмешки боялись, полагая его сердце черствым; и как бы удивились многие, узнав, что однажды, еще во время службы на Кавказе, он подобрал маленького раненого черкеса, на руках внес его в свою карету и, перевязав чем попало под руку, привез окровавленного ребенка на коленях в Киев, где выходил, сделав его впоследствии своим камердинером. А то, как он играл со своей собакой Атиллой, могло бы вызывать умиление у самого недоброжелательного свидетеля, коих ему было не занимать.

В Москве за ним закрепилось прозвище Сатана Чистых прудов, так как, кроме злоречия и скептических жалящих насмешек, ему было свойственно не находящее объяснения презрение к приличиям - он действительно мог на званом вечере подойти через весь зал к молодой женщине и заговорить с ней, не будучи до этого представленным. Проникнутый тщеславием, он обладал, сверх того, еще особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках, - следствие чувства превосходства, быть может мнимого. Женщины краснели, мужчины подавляли дрожь, видя его, а он, гроза светских пустомель, используя свои немалые познания в медицине, без страха ходил по избам крестьян своей Болтышки и спасал их от холеры, когда она забрела в его края. С легкой руки Х** его звали Антихристом, в то время как крестьяне почитали его за ангела.

Но, конечно, именно странная дружба с Х**, который с самого начала их знакомства смотрел на него снизу вверх, придала его репутации тот оттенок несмываемого упрека и осуждения, от которых, увы, он так и не сумел избавиться. Хотя насколько он был виноват в том, что произошло, судите сами! Я расскажу то, что так или иначе стало мне известно, и Вам решать - справедлива или нет молва, приписывающая ему все те грехи, в коих он был повинен не больше, чем непомерно высокое дерево за то, что привлекает к себе молнию и становится причиной пожара.

Болтали, что он был влюблен в жену гельсингфорского губернатора Верейского, приходясь ей, Марии Гавриловне, кузеном по материнской линии. Мол, потому-то он и вышел столь скоропостижно в отставку, что, не имея другой возможности, хотел следовать за ней, когда генерал Верейский получил назначение в Гельсингфорс. О нем говорили, что еще в самой нежной молодости он был жесток с женщинами, причем известных по своему дурному поведению даже не удостаивал внимания, зато тех, кого почитали воплощением чистоты и невинности, делал объектом своих неумолимых преследований. Ну, а если он просто хотел проверить натуральность невинности и силу чистоты, что тогда? - хотите сказать, что он искушал, но как иначе добиться истины и определить - фальшивая ли перед вами монета, как не попробовав ее на зуб?

Насколько я понял, с Х** они познакомились еще в Петербурге, но коротко сошлись уже в Финляндии, где каждый отбывал свою повинность - Х** искупал последствия юношеской шалости, за которую был наказан, по мнению многих, чересчур жестоко, Р., которого не смущала толстая солдатская шинель, хотя и не особо прельщал романтический бред модных стихов (слава которых обогнала появление поэта у финских скал), покровительствовал ему без тени насмешки или осуждения, стараясь ничем не задеть самолюбия пылкого и слишком юного сердца.

Их первая после Петербурга встреча была столь знаменательна, что о ней я расскажу подробнее. В зале ресторации (если вы бывали в Гельсингфорсе, то помните, что она располагалась в двух шагах от порта) был назначен бал по подписке. В 9 часов все съехались. Р. стоял позади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышность ее платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи - счастливую эпоху мушек из черной тафты. Самая большая бородавка на ее шее прикрыта была фермуаром. Она с возмущением обсуждала появление на балу двух дам - одна из них была пожилая, другая молоденькая, стройная. Одеты они были по строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего. На той, что казалась дочерью, было изящное платье gris de perles; легкий газовый шарфик вился вокруг ее локотков. Туфельки couleur puce открывали ее ножку так мило, что даже не посвященный во влажные таинства красоты непременно бы ахнул, хотя б от удивления. Ее легкая аристократическая походка имела в себе что-то девственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда она прошла мимо Р., на него повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышит иногда записка милой женщины.