Потрясенный предложенным выбором, Несда пролепетал правду:
— Он купец. Торговый человек.
— Купец?!!
Трость бухнула об половицу, едва не проломив доску.
Евагрий гневался долго. Стучал палкой по столу и по лбу Несды. Брызгал слюной, ругался «варварами», «невегласами», «лесными дикарями», что было неправдой. Всем известно: киевские поляне издавна живут в полях, оттого и прозвались так.
Даже язычниками обзывал. И это тоже была неправда. По крайней мере, полуправда.
— А отцу то поведал в Ростове владыка Леонтий, — совсем тихо изрек Несда, так что никто и не слышал.
Достоинство учителя Евагрия заключалось в том, что он всегда, даже во гневе, помнил о собственных грехах. Внезапно оборотившись к иконе в углу, он широко перекрестился и по-гречески молвил покаянную молитву. Затем велел:
— Вон с глаз моих…
Когда Несда подошел к двери, он передумал:
— Нет, постой… Ступай в библиотеку, принеси книгу «Шестоднев» Иоанна Болгарского.
За дверью Несда перевел дух, и пока шел по внутреннему гульбищу огромного собора, попросил у Господа даровать разумение — отчего так разъярило учителя апостольское пророчество. Святой Андрей благословил землю, на которой через века возрос Киев. Воссияла благодать. В чем тут варварство и язычество?
Он миновал палаты училища, где занимались старшие — богословы и риторы. Верхнее просторное гульбище опоясывало владычный храм с трех сторон. Кроме училища здесь размещались митрополичьи и княжьи покои, книгописная мастерская, казна, хранилище древних харатей, книжня, по-гречески библиотека. Сквозь окна в купольных барабанах голубело небо, впервые за три седмицы. Гнилое лето вот-вот встретится с осенью.
Несда толкнулся в дверь книжни. Здесь всегда и на всем почивала дивная тишина. Стены уставлены огромными ларями, полки открытых поставцов прогибались от тяжести. Книги, от величины в пол-локтя до огромных, одному не удержать, вызывали и разные чувства. Малые умиляли, исполины рождали трепет, с прочими Несда ощущал себя на равных. Волнующе пахли переплеты, обтянутые в кожу, запорошенные пылью от долгого лежания. Тонкой струей вкраплялся аромат чернильных орешков и недавно выработанного пергамена. Сквозь книжную тишину не сразу пробивалось посапывание задремавшего за работой чернеца.
Несда подкрался к столу, заглянул через плечо короткобородого, но сильно власатого монаха, спавшего с поднятой головой. Прочел недоконченную фразу: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Чернец переписывал книгу проповедника Екклесиаста. На широком поле листа рядом с ровным столбцом кривилась отсебятина: «Ох, горе мне, грешному и унылому. О брашне помыслы, голову в сны клонит».
Монах очнулся, уставил на Несду мутные глаза.
— Чего?
— Мне бы «Шестоднев» Иоанна Болгарского. Отец Евагрий послал.
— Ну, послал, так послал.
Чернец с костяным хрустом потянулся, зевнул, перекрестя рот, показал пальцем, поросшим рыжей шерстью.
— Там возьми.
Несда подошел к отверстому ларю, коснулся ладонью коричневой кожи, провел по бугоркам переплетных ремней. Он стоял задом к монаху, чтобы тот ничего не увидел. В отношении книг Несда чувствовал стыдливость, какую отроку его лет полагалось испытывать с девицами. Но девицы до сих пор не занимали его сердца, и книги царили в душе безраздельно. Он нашел «Шестоднев», прижал к груди и замер, переживая миг счастья.
В доме отца книг не хранили, не берегли как зеницу ока. Для купца средней руки, недавно наладившего торговлю с Новгородом и Корсунем, это была невозможная роскошь. Несда владел лишь старенькой Псалтырью, которую подарил на прощанье ростовский епископ Леонтий.
— Чего там возишься?
— Да я… — Несда повернулся. Робея, выдохнул, зачастил: — Дивлюсь тайне. Отец Никодим говорит, книгами Дух Божий глаголет. А в Евангелии от Иоанна сказано, что слово есть Бог. Как столь малые письмена вмещают столь великое?
— Эк… — Чернец покачнулся на высоком сиденье. То ли икнул, то ли задумался. — Сие не тайна. Брюхо вот, — мохнатый палец уперся в круглый бугор под рясой, — тоже мало, а будто бездна. Око невелико, — монах потер в глазнице, — а зрит много всякого. Человек ничтожен, горсть праха — а желает приобрести весь мир.
Несда рассуждению подивился.
— Отец Никодим говорит, это похоть плоти, похоть очей и похоть разума.
— Гордость житейская. — Чернец махнул дланью. — То не Никодим, то Иоанн Апостол. А читал ли ты, отрок, в Писании: блаженны алчущие и жаждущие правды? Бездна врачуется другой бездной! — Шерстяной палец встал прямо, указуя в небо. — Кто жаждет духа, не алчет праха. Господь дал жажду, дал и потребное для ее утоления. А кому какое по нраву, сие каждый сам решай. Уразумел?
Несда внимательно глядел на черноризца. Тот посмеивался в бороду.
— Уразумел.
В книжню поскреблись, в дверь заглянула голова поповского сына Епишки.
— Отец Евагрий снова серчать надумал, — недовольно сообщил он. — Чего так долго-то? Небось не в княжьи хоромы послан.
2
— Здесь он. Помирать собрался.
Дворский кметь оттопырил губу, ушел в сторону, сел на перевернутую телегу и принялся чистить ветошкой и без того чищенный холопом меч.
Даньша поглядел через узкое, в полтора кулака окошко. В порубе было темно и глубоко. Несло отхожим духом. Где-то там внизу что-то глухо ворочалось.
— Эй! Кто живой есть? — позвал Даньша.
Иных звуков не было. Даже ворочаться перестало.
— А может, помер, — буркнул княжий отрок, — пока я за тобой ездил.
Всем видом кметь пытался втолковать окружающим, что невзначайная погибель старшего дружинника, заточенного князем в поруб, является для него смертной обидой. Глядеть за узником поручили ему. Кормить и поить тоже. Чтоб не совсем затосковал. А тот захотел вдруг протянуть ноги. Что князь-то скажет?! Уморили, скажет, моего Душилу…
— Я те дам — помер, — погрозил Даньша. — Лучше объясни заново, как он в поруб угодил. Я чего-то не совсем понял.
— Чего тут объяснять. Слыхал небось, к князю латынские послы прибыли, дочку сватают для ихнего короля.
— Ну.
— Ну и перепились на пиру. Душило и этот… рыцарь Ромуальд. Пошли ворон стрелять. Там их и повязали. Не сразу, правда.
— Это кто тут мне кости перебирает?! — зычно громыхнуло из поруба.
Даньша обрадовался:
— Ну вот, а говоришь — помирает. Кто помирает-то?
— Даньша, брат крестовый! — взревело в порубе. Бревна задрожали.
— Душило, упырь ты мой родной! — Даньша одной рукой облапил оконце, как бы обняв друга. Второй руки у него не было, рукав суконной свиты заткнут за пояс. — Где ты, не вижу…
— Да тут я, не достать до окна, яма глубокая… Савка тебе чего наплел про меня? Все брешет. Не так было.
— А как?
— Князь на меня разгневался. Я пятерых из младшей дружины покалечил.
— Семерых, — уточнил Савка.
— Ты уж там молчи, смерд.
— Я не смерд.
Кметь оскорбился и ушел. Из-за сруба кладовой клети торчал лишь его нос.
— Шестерых покалечил, — поправился Душило. — Так они сами… Нечего под руку лезть, когда я из лука стреляю. Не люблю я этого.
— Для чего по церковным крестам-то стрелял?
— По крестам — не знаю, наговор это. Бояре меня не любят. Поклепничают князю. Мы с рыцарем Мудальдом по воронам били. На спор. Я не виноват, что они все по крестам сидят. Как будто в Киеве больше сидеть негде. И рыцарь этот… Если б я не выпил столько меду, я бы ему голову скрутил. Чего он… А так я добрый.
— А чего он?
— Сперва новгородскому епископу козу строил, думал, никто не видит. Епископ, болезный, затеял прю с латынцами о вере. Как будто в Киеве больше негде прю устроить, на пиру у князя надо.
— Про что пря? — заинтересовался Даньша.