Выбрать главу

Юнилла опустилась по левую руку от него и возлегла, пристально наблюдая за ним своими сияющими глазами. Она отвечала на вежливые вопросы окружающих коротко и односложно, как бы не желая вступать в разговор. Марк заметил, что она прекрасно сознавала власть своей красоты над людьми. Она уделяла крупицы своего внимания другим очень скупо и обдуманно, как хороший хозяин, раздающий кошельки с золотыми монетами только тем слугам, которые этого стоили. Ее взгляд остановился на Сатурнине, и глаза Юниллы заволокла пелена задумчивости. Молодых же философов, сидевших по другую сторону от Сенатора, она не удостоила даже мимолетным взглядом. Затем ее взгляд случайно скользнул по Домициану и тут же впился в него: по-видимому, Юнилла сочла молодого человека заслуживающим пристального внимания. У Марка мелькнула мысль, что, возможно, она на мгновение забыла, кто же здесь ее супруг. И ничего удивительного не было в этом, Марк уже понял, что его жена по складу своего характера и нраву намного ближе Домициану, чем ему самому. Оба они, по-видимому, умели распознать слабости окружающих и использовать их в своих целях. Марк сильно сомневался, что его жену занимало в этой жизни хотя бы что-нибудь еще, кроме людей, имевших в своих руках власть, и тех, кто вот-вот ее потеряет.

Музыканты Нерона тоже подошли вместе со всеми к столам и сгрудились вокруг ложа новобрачных. Теперь они наигрывали еле слышно, прислушиваясь к разговорам. У Марка было такое чувство, будто он ужинает рядом со сворой голодных собак. Когда на столы подали блюда с устрицами, Марк насторожился, вспомнив, что Нерон питал к ним особое пристрастие. Как долго еще он будет таиться и прятаться под маской? Вообще-то Марк не имел ни малейшего желания ужинать с ним за одним столом — поскольку один неудачный ответ на какой-нибудь вопрос мог означать для хозяина дома смертный приговор.

Вскоре Императору действительно надоела вся эта игра в прятки, и когда подвыпивший Домициан принялся настойчиво доказывать недоверчиво взирающей на него Юнилле, что он лечит зубную боль, натирая зуб пеплом сожженной ласки и черного хамелеона, Дионис приблизился вплотную к ложу, как бы стараясь расслышать рецепт, а затем тяжело плюхнулся рядом с Марком Юлианом на почетное место.

Гости с ужасом и возмущением взирали на эту сцену, они испытывали такое негодование, как если бы какой-нибудь ремесленник посреди храма Юноны поднял бы свою тунику и начал облегчаться на священный образ.

— Разреши мне снять маску, — произнес Дионис хорошо всем знакомым слегка обиженным голосом, звонким, словно голос девушки. — В ней очень неудобно есть.

— Ты — самый дерзкий музыкант, которого я когда-либо видел, — ответил Марк Юлиан осторожным шутливым тоном.

— Да, и сверх всякой меры снисходительный Император, — добавил Дионис, освобождаясь, наконец, от тяжелой маски.

И тут же Марк очутился лицом к лицу с Нероном, по лбу и щекам которого стекали струйки пота.

Весть о его присутствии здесь, на свадьбе, начала медленно распространяться по комнате, словно запах смерти.

Надутые губки Нерона были похожи на маленький ротик капризного избалованного ребенка, который требует постоянной ласки и похвалы в свой адрес. Влажные завитки волос прилипли к тяжелому широкому лбу, его бледно-голубые, словно выгоревшие глаза казались совершенно пустыми. Его внутренняя суть с годами начала явственно проступать в чертах лица. Пухлые щеки Императора казались Марку налитыми смертельным ядом, как будто он постепенно отравлял свой организм жестокостями, доставлявшими ему удовольствие, ложью льстецов, которую он глотал ежедневно, и отравой запретных наслаждений. Постоянно мучившие его ночные кошмары тоже, казалось, внесли свою лепту в обезображивание его облика — глаза Нерона, которые были слегка навыкате, застыли от ужаса и пугали своей ледяной неподвижностью. У него был такой взгляд, будто он сторожит каждое движение окружающих и подкарауливает свою жертву, словно кошка мышь. Курчавая бородка покрывала его подбородок, шея была толстой и короткой, казалось, что она может в любой момент раздуться, как зоб жабы. Но для Марка на этом лице не было ничего более отвратительного, чем рот — в нем детская припухлость сочеталась с убийственной беспощадностью. Это был нежный ротик грудного младенца, сосущего, однако, не молоко, а кровь.