Если бы мы действительно перестали подражать им, то этим мы еще не победили бы их, а лишь освободились бы от них, и только в том случае, если бы мы навязали им свою оригинальную немецкую культуру, мы могли бы вести речь о триумфе немецкой культуры. Между тем замечаем, что мы и до сих пор еще во всем, что касается форм, зависим от Парижа - и должны зависеть, так как еще до сих пор не существует оригинальной немецкой культуры.
Все это мы должны бы сами знать о себе; к тому же, один из немногих, имевших право говорить в тон упрека, заявил уже публично: "Мы - немцы прошлого", - сказал однажды Гете Эккерману, хотя мы сильно культивируемся вот уже целое столетие; все же может пройти еще несколько столетий, пока наши соотечественники проникнутся духом, и высшая культура станет у них общей, что о них можно будет сказать: "Далеко то время, когда они были варварами".
2
Если наша общественная и частная жизнь, видимо, обозначена признаками продуктивной и стильной культуры и если к тому же наши великие художники признались и признаются в этом ужасном, глубоко постыдном для такого способного народа факте, да еще так твердо и честно, вполне соответственно их величию, как же после всего этого может господствовать между немецкими образованными людьми великое самодовольство, такое самодовольство, которое, по окончании последней войны, поминутно проявляет готовность превратиться в заносчивое ликование и торжество? Во всяком случае, они живут с твердой верой, что обладают настоящей культурой, так как громадный контраст между этой довольной, даже ликующей верой и очевидным дефектом замечается незначительным меньшинством и, вообще, редко. Так как все, что согласно с общественным мнением, закрыло себе глаза, заткнуло уши - в этом случае не должно существовать никакого контраста. Но как же это возможно? Какая сила в состоянии предписать это "не должно?" Какая порода людей господствует в Германии, что она в состоянии запретить такие сильные и простые чувства, или препятствовать их выражению? И эту силу, эту породу людей назову я по имени, это "образованные филистеры".
Слово филистер, как известно, заимствовано у студентов и в обширном, но совсем популярном смысле обозначает противоположность поэту, художнику и настоящему культурному человеку. Но изучать тип образованного филистера и выслушивать его исповедь становится для нас неприятной обязанностью; он выделяется в идее породы "филистеров" одним лишь суеверием; он мнит себя питомцем музы и культурным человеком; это непостижимая мечта, и из нее следует, что он вовсе не знает, что такое филистер. При таком скудном самопознании, он себя чувствует вполне убежденным в том, что его "образование" именно и есть полное выражение настоящей немецкой культуры. А так как он встречает повсюду образованных в его же роде и все общественные заведения, школы и академии устроены соразмерно с его образованностью и потребностями, то он всюду выносит победоносное сознание, что он представитель современной немецкой культуры, и сообразно с этим ставит свои требования и претензии. Если истинная культура предполагает единство стилей и даже плохая и выродившаяся культура немыслима без гармонии единого стиля, то путаница иллюзий образованного филистера происходит от того, что он всюду видит собственное отражение и из этого однообразия всех "образованных" выводит заключение о единстве стиля немецкой образованности, т.е. о культуре. Повсюду вокруг себя он видит одни и те же потребности, одни и те же взгляды. Всюду, куда он вступает, его окружает молчаливое соглашение о многих вещах, а в особенности в вопросах религии и искусства, и эта импонирующая однородность, это непринужденное, но все же сразу выступающее titti unisono, соблазняет его верить, что здесь царит культура. Но хотя систематическое, доведенное до господства филистерство и имеет систему, это далеко еще не культура, даже не плохая культура, а только лишь противоположность ей, именно варварство, которое создавалось очень долго. Так как все единство отпечатка, которое так однообразно бросается нам в глаза в каждом современном немецком образованном человеке, становится единством лишь посредством сознательного или бессознательного исключения и отрицания всех художественно-продуктивных форм и требований истинного стиля. В голове образованного филистера произошло, Должно быть, несчастное искажение; он считает культурой все то, что она на самом деле отрицает, а так как он действует последовательно, то и получается в конце концов тесная группа таких отрицаний, система антикультуры, которой можно еще приписать своего рода "единство стиля", если вообще есть смысл говорить о варварстве, имеющем свой стиль. Если ему предоставить свободный выбор между действием соразмерно стилю и его противоположностью, то он непременно предпочтет последнее, а поэтому все его действия принимают отрицательной однородный отпечаток. В нем-то он и признает характерные черты патентованной им "немецкой культуры" и в несогласии с этим отпечатком он видит враждебное и противное ему. В таком случае образованный филистер только отклоняется, отрицает, отдаляется, затыкает себе уши и не глядит; он существо, отрицающее даже в своей ненависти и вражде. Но он никого так не ненавидит, как того, кто обращается с ним как с филистером и высказывает ему кто он такой: помеха всех сильных созидателей, лабиринт для всех сомневающихся и заблуждающихся, болото всех утомленных, кандалы всех стремящихся к высшим целям, ядовитый туман всех свежих зачатков, иссушающая пустыня немецкого духа, ищущего и жаждущего новой жизни. Да, он ищет, этот немецкий дух! А вы его ненавидите потому, что он ищет и не желает верить вам, что вы уже нашли то, что он ищет. Как это вообще возможно, что образуется такой тип образованного филистера, и, в случае, если он образовался, каким образом мог он возрасти до такого могущества и стать верховным судьею всех немецких культурных проблем? Возможно ли это после того, как пред нами прошел целый ряд великих исторических личностей, которые во всех своих движениях, во всем выражении лица, в вопросе, которым звучал их голос, и в огненном взгляде, высказывали только одно: они были ищущие, и именно того, о чем образованный филистер думает, что он нашел, именно настоящей исконной немецкой культуры. Казалось бы, что они спрашивали, существует ли земля, такая чистая, нетронутая, такой девственной святости, что только на ней и больше нигде мог бы немецкий дух выстроить свое жилище? С таким вопросом шли они через глушь и заросли грубых времен и стесненных обстоятельств, и, во время своих поисков, скрылись они от наших взоров, так что один из них в глубокой старости, от имени всех, мог сказать: "Целых полвека мне трудно было жить, и я не давал себе ни малейшего покоя, но все стремления, исследовал и работал так старательно, как только мог".
Но как рассуждает там филистерская образованность об этих ищущих? Она их принимает просто за обретших и кажется забывает, что те сами признавали себя лишь ищущими. Ведь мы имеем свою культуру, говорят они, у нас есть свои "классики", и фундамент не только положен, но и здание уже давно возведено, - мы сами это здание и при этом филистер показывает на себя.
Чтобы обсуждать так фальшиво и почитать так позорно наших классиков, нужно совершенно не знать их; и это действительно так. Так как, иначе, знали бы, что существует лишь один способ чтить их, а именно неустанно продолжать поиски в их духе, не теряя при этом мужества. Наоборот, придавать им сомнительное слово "классики" и, время от времени, "назидаться" их сочинениями, значит, предаться вялым и эгоистическим побуждениям, обещающим всякому заплатившему наши концерты и театры; воздвигать памятники и называть их именами праздники и клубы, - все это лишь звонкая плата, которой расплачивается с ними образованный филистер, чтобы затем с ними больше уже не знаться, а в особенности, чтобы не следовать им и больше не искать; так как "более не должно искать", - это лозунг филистеров.
Когда-то лозунг этот имел известный смысл; это было в первом десятилетии нашего века, когда в Германии начинались и волновались без всякого порядка такие разнообразные и темные поиски, произведение опытов, разрушение, предчувствие и надежды, что духовному среднему сословию, поневоле приходилось жутко. Оно справедливо отказалось тогда от варева фантастических, искажающих язык, философий и мечтательно-целесознательных исторических наблюдений, карнавала всех богов и мифов, собранных романтиками и вымышленных в опьянении поэтической модою и безумствованием; справедливо, потому что филистер не имел даже права отступать. Но он воспользовался этим случаем и, с лукавством мелочных натур, возбудил подозрение насчет поисков и предложил найденное как нечто более удобное. Все счастье филистеров открылось его взорам; он спасается от всех произведений опытов в идиллию и противопоставляет беспокойной творческой склонности художника своего рода наслаждение своей собственной узостью, своим спокойствием и даже своей собственной ограниченностью. Его палец, без всякой совести, указывал на скрытые и затаенные уголки его жизни, на множество трогательных и наивных радостей, подобно скромным цветам, выросшим на скудной глубине некультивированного существования и на болотной почве филистерской жизни.