Выбрать главу

Виктор Михайлович выпил еще и почувствовал, как исчезает скованность.

А стол делался все оживленнее, все шумней. И, как всегда в больших, в значительной степени случайных компаниях, события разворачивались неуправляемо. Не было тут ни режиссера, ни тамады. И даже при самом добросовестном стремлении к последовательности и точности едва ли кому-нибудь удалось бы восстановить картину вечера во всей ее пестрой полноте.

Стол сдвинули к стене. Замурлыкал проигрыватель. Посередине комнаты танцует несколько пар. Опершись об острый край потускневшего от времени рояля, Хабаров стоит рядом с Алексеем Алексеевичем. Старик настроен добродушно и, видимо, доволен вечером.

– Люблю, когда люди приходят. Люблю шум и бестолковщину вот таких сборищ, – говорит Алексей Алексеевич. – Нельзя все по плану, все по плану…

Подходит бортмеханик. Алексей Алексеевич спрашивает:

– Вы познакомились, Витя? Это – Фома. Золотой человек. В двадцать седьмом мы с ним на Колгуеве околевали, два месяца без связи, а погодка – страх божий, и ни разу Фома не пискнул. Два месяца анекдоты рассказывал…

– Будет уж, Алексей Алексеевич, – анекдоты. Это тебе нынче так кажется, а тогда не до анекдотов было… Не чаяли выползти.

– И выползли!

– Ты везучий, ты всегда выползал.

Алексей Алексеевич морщит лоб и говорит медленно, с растяжкой, будто взвешивает каждое слово:

– Везучий. Кто-нибудь всегда ходит в везучих, Фома. Я просто всю жизнь старался не слишком на рожон лезть. Меня на слабо трудно было завести. Вот и считалось – везучий. Теперь он, – Алексей Алексеевич показывает на Хабарова, – теперь Виктор Михайлович в везучих числится, хотя двадцать с лишним лет за главного везуна Углова держали. Не верю я в судьбу. Не верю на самом деле. Но если она все-таки существует, одно могу сказать: не играй с судьбой в очко, не играй!

– Справедливые твои слова, Алексей Алексеевич, – мы должны за них немедленно выпить, – говорит Фома и тут же исчезает.

– Хорошо у вас, Алексей Алексеевич, – говорит Хабаров.

– Правда хорошо? Если правда, я рад.

– Конечно, правда. А по какому поводу все-таки сабантуй?

– Шестьдесят восемь, Витя.

– Ну да?

– Точно – шестьдесят восемь. Только тихо! Никаких поздравлений не надо, и соболезнований тоже не надо. Все идет как и должно идти.

Появляется бортмеханик. Осторожно, боясь расплескать, несет три наполненных до краев фужера, скользко стоящих на большой тарелке с золотой каймой.

– Шампанского сорок процентов, ликера – двадцать, коньяка – двадцать, лимонного сока – двадцать. Годится? Говорят, сам царь таким коктейлем баловался. Правильно? Если правильно, прошу!

Они чокаются, пьют. И Фома просит Алексея Алексеевича:

– Сыграл бы, Алексеевич, лет десять тебя не слушал, сыграй.

– Да пальцы не те. Забыл я, Фома, когда за инструмент садился.

– А ты вспомни. Что пальцы? Важно, чтобы душа на месте была.

И Алексей Алексеевич сдается.

Сначала он играет старинные мелодии, потом, неожиданно молодо тряхнув головой и лукаво сощурившись, гремит шлягером нэпманских времен и незаметно переходит на попурри из современных песен. Алексей Алексеевич оказывается коварным музыкантом: исполнив вступление модной песенки, что ежедневно звучит по радио, он объявляет: "А теперь прошу познакомиться с первоисточником", – и тут же играет полузабытый цыганский романс, и все обнаруживают просто-таки фантастическое сходство в этих, совсем, казалось бы, непохожих вещах.

Полковник-связист радостно смеется, тучная дама, причастная к телевизионным ретрансляторам, улыбчиво щурится, гости помоложе усердно танцуют и под старинные мелодии, и с особым удовольствием под нэпманский шлягер, и под современное попурри, перемежаемое первоисточниками, тоже. Недовольна, кажется, только Нина Алексеевна:

– Не паясничай, папа, – просит она строго, но старик не обращает на нее никакого внимания.

Пьяненький Фома не сводит влюбленных глаз с Алексея Алексеевича и, улучив секундную паузу, просит:

– Про гусар, Алексеевич, дай про гусар.

Алексей Алексеевич разошелся. Он заводит глаза под самые веки и расслабленно начинает:

С небесных бело-синих гор, Качнувшись в вышине, В последний раз идет к земле На рандеву "ньюпор".

Алексей Алексеевич вздыхает, закатывает глаза еще больше очень тихо продолжает:

Ты знал, что смертны люди все, Мой голубой пилот, Так для чего свой самолет Ты все же ввел в пике?

И старик вздыхает и, изменив голос, поет душещипательным баритоном:

Я был гусаром среди вас, Средь ангелов земных, И рисковал собой не раз Во имя глаз твоих. Но отвернулась, приговор Свой объявила ты… И вот в последний раз "ньюпор" Идет мой с высоты. Прощай, любимая, забудь Гусара поскорей, Не беспокой девичью грудь Жестокостью своей.

Виктор Михайлович видит: лицо Нины Алексеевны скривилось в брезгливой гримасе, он смотрит на мать – Анна Мироновна грустно улыбается, он переводит взгляд на Фому – Фома, не таясь, плачет.

Алексей Алексеевич поднимается с круглой винтовой табуретки, утыканной медными тусклыми пупырышками, и вид у него помолодевший, довольный…

Потом среди собравшихся произошла какая-то перегруппировка, и Виктор Михайлович оказался на диване. Рядом сидела Нина Алексеевна, подле нее – сравнительно молодой, очень серьезный мужчина в больших очках и строгом черном костюме, тут же была Ксения Дмитриевна, невестка Алексея Алексеевича. Остальных Виктор Михайлович не запомнил.

И снова разговор завертелся вокруг литературы. И снова дирижировала Нина Алексеевна.

Виктор Михайлович твердо решил не ввязываться и при первом же удобном случае отрулить в сторонку. Но Нина Алексеевна вызвала огонь на себя.

– Мне очень жаль, что среди нашей интеллигенции не принято читать и всерьез обсуждать критические статьи. Это считается чуть ли не дурным тоном. А между тем тот же Бушуев дает такой простор для размышлений, споров, для углубления… Вы не согласны, Виктор Михайлович?

Лобовой атаки Виктор Михайлович не ожидал. – Простите, Нина Алексеевна, а что написал Бушуев, кроме критических статей?

– Не совсем понимаю вас.

– Ну-у, может, он повесть какую-нибудь сочинил, рассказ, может, поэму?

– Чудак вы человек, Виктор Михайлович, Бушуев – литературовед, филолог, критик, и это совсем не его дело – писать прозу или стихи.

Нина Алексеевна привыкла и, видимо, любила учить. Стоило ей начать, как вся она преображалась, делалась стройнее и, кажется, даже выше ростом. Она говорила и слушала себя. И явно была довольна своим голосом, дикцией, уверенными интонациями.

– Странно, как можно занимать, например, должность летчика-инспектора и самому не летать, – сказал Хабаров. – Да пусть такой деятель будет хоть доктором наук, хоть членом-корреспондентом, все равно ничего путного он не сделает. Чтобы кого-то учить, надо, во всяком случае так я понимаю, прежде всего самому уметь.

– Вы все ужасно упрощаете, Виктор Михайлович. Следуя вашей логике, и Белинский, и Писарев, и Добролюбов не должны были заниматься критикой. Так?

– Этого я не знаю – следовало им или не следовало заниматься критикой, но в одном убежден; Пушкин у нас все равно был бы, Лермонтов – тоже, Гоголь – тоже, Чехов – тоже…

Лицо Нины Алексеевны покрылось алыми пятнами. Она ужасно разволновалась. "Что за человек, что за страшный человек?! И, не стесняясь, говорит такие кощунственные вещи", – подумала она и, стараясь скрыть волнение, сказала почти примирительным тоном: