И все-таки Косуха подловила его.
Случилось это перед самой весной, когда на южном склоне протаяли черно-ржавые проплешины и снежный покров сделался местами льдистым, местами ноздревато-хрупким. Виктора раскатило по насту, развернуло, и он, теряя власть над лыжами, влетел на протаявший пятачок. Лыжи будто приклеились, его резко толкнуло в сторону, в ноге что-то хрустнуло. Впрочем, Виктору повезло – обошлось без перелома, был вывих, правда, тяжелый вывих, и он больше месяца провалялся в кровати.
Когда Виктор снова вышел на улицу, зима уже кончилась. Ветер пахнул на него теплой землей, двор глянул зелеными щетинистыми иголками первой травы, ветлы кланялись бледно-салатными космами.
Вооруженный опытом великого Амундсена, Виктор исправно, каждое утро делал зарядку: подолгу размахивал руками, сгибал и разгибал туловище, приседал и прыгал; потом толкал над головой ржавую железную трубу – десять, двадцать, и тридцать, и пятьдесят раз.
Мать, обычно поощрявшая его спортивные занятия, как-то заметила:
– Смотри, Витя, не перетренируйся. Это я тебе серьезно, как врач, говорю.
– Говорю-говорю! А ты проверь меня. Чего так говорить? Ты же можешь проверить?
Анна Мироновна достала трубку, выслушала сына, заставляя то дышать глубоко и редко, то не дышать вовсе, поворачиваться, поднимать и опускать руки.
- Ну как? – спросил Виктор, когда осмотр был закончен. – Чахотки нет?
– И здоров же ты стал, Витька, просто ужас.
– Вот видишь, а ты говорила…
Виктор Михайлович улыбнулся чуть-чуть, только самым краешком губ. "Здоров!" Сколько раз он слышал этот диагноз и как ждал – ждал всегда, всю жизнь.
"Здоров" для него, профессионального летчика, значило ведь куда больше, чем успокоенная мнительность, развеянное сомнение в своих силах, простое свидетельство благополучия. Здоров – значит допущен к новым полетам, здоров – значит по-прежнему в строю…
"Назад!" – скомандовал себе Хабаров. Об этом сейчас не надо, нельзя думать.
Виктор Михайлович умел улыбаться, когда на душе была тоска, умел молчать, когда хотелось орать в полный голос, умел сдерживать шаг, когда ноги помимо воли так и рвались бежать. Переключить, остановить мысли, загнать их на новую волну было куда труднее. Но на то он, Хабаров, и был в испытательном мире звездой первой величины, чтобы делать то, чего не умеют другие, пожалуй, даже большинство людей… Назад!
И Виктор Михайлович снова вернул себя в юность.
Теплый, душный ветер над рекой. Мост. Река небольшая, и металлический мост, склепанный из бесконечного числа поржавевших от времени и непогоды ферм, усиленный: растяжками, укрепленный дополнительными тросами, соответственно небольшой. Луна то появляется в разрывах облаков, то исчезает.
Это декорация.
А действующие лица: он, Виктор, и Семен Фирсов.
Мальчишки стоят на середине моста, глядят в густую ленивую воду и спорят. Существа спора Виктор Михайлович припомнить не может. В те годы они спорили постоянно, спорили обо всем на свете. Впрочем, предмет спора особого значения не имеет, куда важнее неожиданно развернувшиеся события.
- А я тебе сейчас практически докажу, что человек может управлять собой вопреки всем врожденным защитным рефлексам. И не козыряй своим Павловым. Я все-таки не Бобик и не Дамка…
После такого демарша Виктор перелез через перила моста, осторожно нащупал ногой край продольной фермы и встал на него…
– Ну и что будет дальше? – спросил Семен голосом, явно утратившим полемический задор.
– Дальше я зависну на этой балке и методом качания на руках, то есть методом нецивилизованной обезьяны, буду передвигаться к берегу…
– Брось, Витька! Еще оборвешься, а внизу сваи. Ну тебя к черту, псих!?
Виктор ничего не ответил. Осторожно опустился в пролет и повис на руках.
Запомнилось: облака, облака, облака и ныряющая по небу луна. Вниз не смотрел, знал – смотреть вниз нельзя. Ферма, на которой он повис, была холодной и будто нарочно посыпанной чем-то шершавым. Качнулся раз – подвинулся; вправо, два – еще подвинулся, три – еще… Одиннадцать, двенадцать…
Ладони саднило, словно наждак прилипал к рукам и драл кожу… Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Все-таки он заметно продвинулся.
Наверху что-то невнятное бормотал Сенька, Виктор, не прислушивался. Двадцать, двадцать один… Начали уставать плечи… Ладони жгло. Двадцать семь, двадцать восемь… Стало светлее, подумал: "С чего бы?" – и сообразил: облака растянуло, и успокоившаяся вдруг луна светила на полную катушку. Тридцать один, тридцать два, тридцать три…
Виктор решил больше не считать. К чертям! Все равно, сколько до конца, неизвестно. Еще, еще, еще так, еще. Ох, ладони! Казалось, кожа на руках содрана до костей.
"Рефлексы!.. Я ему покажу рефлексы. Рефлексы у Бобика, Шарика, у Дамки… Сам он дурак – Бобик, Кабысдох, Кабысдох, Кабысдох, Кабысдох…"
Виктор из последних сил докачался до берега и рухнул в мокрую, пахнущую болотом траву.
Он лежал, глубоко дыша, не чувствуя рук, прислушиваясь к едва уловимому плеску реки. Потом вспомнил о ладонях. Поднялся и медленно поплелся к свету уличного фонаря.
На ладони страшно было смотреть. Острая, как стекло, тонкая, как папиросная бумага, чешуя старой, облетевшей ржавчины вдрызг разнесла кожу, въелась глубоко в мясо…
И все-таки воспоминание это было хорошим воспоминанием. Победа над Сенькой? Нет, конечно. Их спор не стоил столь рискованного эксперимента. "Безумству храбрых поем мы песню"? Нет. Внешняя красивость этих крылатых слов никогда не находила отклика в Витькиной голове. У него был другой девиз: "Победа ожидает того, у кого все в порядке, – люди называют это счастьем!" Амундсен. Так в чем же все-таки было дело? Пережив в тот вечер сложную атаку самых разных чувств – от самоуверенности до отчаяния, включая обиду, и злость, и колебание, и стыд, и бешенство, Виктор не ощутил даже короткого укола страха. Чего не было, того не было.
И наивный молодой Витька Хабаров поверил: ему удалось убить в себе страх навсегда. Откуда было знать мальчишке, что в будущей жизни его еще ждут рецидивы этой нормальной, естественной и, увы, неизбежной болезни?
На фронт он попал под конец войны, как говорится, к шапочному разбору. Ветераны полка звенели густыми наборами орденов и медалей. Молодых ветераны встретили хорошо, но держали на некоторой дистанции. Ну что ж – это было их законное, оплаченное кровью право. Разве могли молодые знать, как драться на ветхом "ишачке" против звена "сто девятых"? Разве им захлебнуться чувством бессильной злобы, когда на пару горбатых "харрикейнов" обрушивается свора "мес-сершмиттов" и ты крутишься, крутишься в сумасшедшем вираже отлично сознавая, что это единственный маневр, дающий тебе хоть какое-то преимущество перед противником? Разве эти мальчики, прилетевшие на фронт на новеньких, с иголочки, ДА-5, смогут когда-нибудь принять в свои сердца тех, кого они никогда не видели и теперь уже не увидят, тех, чьими жизнями оплачена победа?
Хабаров попал в руки майора Гордеева.
Первый вылет – разведка.
Они шли парой на высоте полторы тысячи метров. Лес, скалы, озера – пестрый, казалось, совершенно мирный пейзаж расстилался под ногами. Неожиданно слева ударили зенитки. Что это были зенитки, Виктор сначала даже не сообразил. Просто увидел, как в голубом, чистом небе стали набухать и стремительно лопаться дымные шары. Пожалуй, это было даже красиво.
И тут же услышал:
– Вега-84, перестройся влево.
Он перестроился. Ведущий, снижаясь, протащил его сквозь дымные разрывы и приказал:
– Внимание, пикируем…
Суть первого боевого вылета Хабаров понял много позже. Суровый майор, один из лучших воздушных бойцов фронта, умышленно и рискованно крестил его огнем чужих батарей. У Гордеева был принцип: не дрогнет – берем, дрогнет – на мусор. Майора ругали: "Ну, а если ты за зря человека потеряешь, кому от этого польза?"