Выбрать главу

– Ничего дед. С понятиями, видно.

– Совершенно очаровательный старик и как держится! А ведь ему, должно быть, больше восьмидесяти. Я девчонкой по его учебникам училась.

– А чего эти профессора сейчас делают? Агаянц еще не взлетел, я бы услышал.

– Сурен Тигранович повел всех обедать.

– Значит, Сурену старик тоже пришелся. Повел бы он просто так начальство обедать!

– Барковский всем понравился.

Кто знает, как замыкаются ассоциативные цепи памяти? Мать назвала фамилию Княгинина – и Хабаров сразу же совершенно отчетливо представил княгининское конструкторское бюро, его подчеркнуто современный стиль, и сразу появилась деталь: длинный, освещенный невидимыми лампами дневного света коридор, Марина, разговаривающая с очкариком Глебом…

Марина, Марина, Марина… Хабаров дважды обманул девушку. Дважды обещал позвонить и не позвонил. Он вовсе не собирался ее обманывать, но так сложились обстоятельства. Просто сошлись внешние факторы… А что он собирался?.. Хабарова смутило это очень уж категорическое "собирался"… И он стал мысленно сочинять письмо Марине. Обращение не придумал и начал с текста.

"Видит бог, что я не имел злостного намерения обманывать вас. Кажется, кто-то из великих говорил: "Все мы рабы и пленники обстоятельств". Так вот, я тоже раб, прикованный хоть и не к галере, а к омерзительной больничной койке. Подробности опускаю: слишком это неблагодарная задача – рассказывать о больнице. Лежу и стараюсь думать о лучшем, что было, и еще может быть. Да! Может. Как видите, я оптимист. Оптимист поневоле…

Тут на днях, когда мне было получше, я перелистывал старый толстый журнал. В номере оказались напечатанными предсмертные записи греческих коммунистов, сделанные за день до расстрела. За точность не ручаюсь, воспроизвожу по памяти: "Не думайте, что правильно умереть труднее, чем правильно жить". Христос Фелидис. И вторая: "Кто умеет жить, умеет и умирать". Николас Балис. Как говорится – им виднее. Но я не думаю, что кому-нибудь помирать легче, а кому-нибудь труднее. Всем и трудно, и страшно, и неохота…

Вот где кроются корни моего оптимизма поневоле: я хочу жить, а если уж смерти очень надо, так пусть погоняется за мной, пусть попотеет, сам я… нет, сам я не сделаю ни одного встречного шага…

Прикованный и распятый, я велю себе быть оптимистом. Подчиняюсь медицине и стараюсь думать о том, что было хорошего и что еще может быть.

И вот тут я вспомнил, Мариночка, как мы ехали с вами в город. Помните? И я, старый, тертый, обкусанный калач, вдруг… ну, как бы это точнее сказать, чтобы было не слишком красиво и вместе с тем соответствовало… подумал: "Мне не хочется выпускать ее из машины".

Потом я ехал обратно. Один. В голову пришла такая совсем было забытая картина: однажды мы шли с женой по улице, вечерело, кажется, это было ранней-ранней весной; откуда-то из-за угла прямо под ноги к нам вывернулся человечек с собакой. Он, человечек, был сморщенный, жалкий и даже не такой старый, как потрепанный. Я бы сказал, жестоко потрепанный, может быть, жизнью вообще, а может быть, проще – вульгарным пьянством. Но не в человеке суть. В собаке! Собака была красавица – громадный рыжий сеттер, шелковый, гордый, с ушами до колен. Она не шла – ступала. Ступала, прекрасно сознавая свою неотразимость, свою значительность и полное ничтожество человека, которому она просто позволяла – черт с ним! – держаться за ее поводок.

Кира (Кирой зовут мою жену) сказала:

– Ты только погляди на этот неравный брак!.. .

Все это я вспомнил на обратном пути, в пустой машине, и мне стало почему-то грустно.

Конечно, ничего подобного, Мариночка, я бы никогда не написал вам в настоящем письме, но сочинять я ведь могу все? Правда?

Таким образом, Мариночка, в первый день нашего знакомства я установил, что вы молоды (к сожалению, даже слишком молоды), хороши собой (ну, не такая уж прямо красавица, не Венера Милосская, конечно, но все-таки). И обладаете мощным магнитным полем.

Ваша молодость не сразила меня, ибо я совершенно точно знаю, что молодость проходит. Внешность? Не буду врать, мне попадались женщины и более яркие, и более характерные… Чего уж душой кривить, Кира красивее вас… А вот магнитное поле – это фактор…"

Обвальный грохот двигателя сотряс оконные стекла. Какая-то склянка в шкафу, попав в резонанс, жалобно задребезжала, и Хабаров понял – Агаянц готовится улетать.

Забыв о Марине, о своих воспоминаниях, не отпускающих ни на минуту болях в ноге, он стал прислушиваться к работе двигателя. Отмечал:

Прогревает на малых.

Увеличил обороты.

Гоняет.

Сбросил обороты. Пошел на взлет.

И Хабаров заплакал – неслышно, расслабленно.

Глава восьмая

Строчки ровные, спокойные, тщательно уложенные на бледных линейках. Поле – слева и поле – справа. Вряд ли сделаешь такую запись с тревожной душой, мучаясь сомнениями и ожиданием…

"7 апреля. Состояние больного несколько улучшилось. Боли в правой ноге меньше. Отек стопы и голени не нарастает. Ночь спал с перерывами. Живот не вздут. Перистальтика прослушивается. Протромбин 50 процентов. Лечение продолжается".

Собственно говоря, последних двух слов можно было и не писать. И все-таки она не удержалась: "Лечение продолжается" – звучало успокоительно, звучало как донесение из далекого полярного лагеря: "Все в порядке. Дрейф продолжается…"

Два дня в доме профессора Барковского только и было разговоров что о вертолетном крещении Аполлона Игнатьевича. Наконец старик не выдержал и строго сказал жене:

– Хватит, Елочка, это становится какой-то навязчивой идеей! Что я, открыл Северный полюс или взошел на Эверест? Подумаешь, слетал на вертолете. Миллионы людей давно пользуются всеми видами воздушного транспорта, и никто не делает из этого сенсации…

– И все-таки в твоем возрасте, Поль, что ни говори, а такой полет… – попробовала возразить Елена Александровна.

– Довольно! Или ты решила со мной поссориться? – вспылил Аполлон Игнатьевич.

Елена Александровна, маленькая, легонькая старушка, одетая в черный элегантный костюм, тщательно причесанная, чуть подвитая, вся светившаяся доброжелательностью, поджала губы:

– Ну, как знаешь, Поль, если ты начинаешь раздражаться, лучше оставить этот разговор…

И Аполлон Игнатьевич смутился и сказал совсем другим голосом:

– Пожалуйста, не сердись, Елочка, прости меня…

– Да, к тебе заходил какой-то мужчина, – не обращая внимания на отступление мужа, сказала Елена Александровна. – По-моему, из твоих приятелей-коллекционеров. Он назвался, но я забыла – или Грачев, или, может быть, Гусев…

– "Лошадиная фамилия" в орнитологическом варианте. Ясно! И что же?

– Я сказала, ты будешь после восьми.

– Превосходно. Ты не выяснила: он филателист или по части этикеток?

– Не знаю, Поль, не спросила…

– Ну, ничего, ничего. Он ведь придет? Правда?

– Обещал.

Аполлон Игнатьевич давно уже, лет пятьдесят, собирал почтовые марки, а в последние годы еще и этикетки от винных бутылок; одно время он увлекался и наклейками от спичечных коробок. Но быстро остыл. Может быть, потому, что коробки занимали слишком много места. Свои коллекции профессор без конца сортировал, переклеивал, любовно оформлял.

"Коллекционирование прекрасно тем, что приучает человека, во-первых, бережно относиться к прошлому, во-вторых, помогает в малом видеть великое и, в-третьих, дает превосходные навыки в систематизации", – любил повторять профессор Барковский.

Всякий коллекционер, начинающий шестиклассник и почтенный седовласый академик, был Аполлону Игнатьевичу заведомым другом и желанным гостем.

Когда в пять минут девятого деликатно позвонили во входную дверь, Аполлон Игнатьевич сам направился открывать. На пороге профессор увидел старого высокого мужчину, по-военному подобранного, суховатого. На вопросительный взгляд Аполлона Игнатьевича посетитель ответил коротким наклоном седой головы и несколько неожиданными словами: