Выбрать главу

С уважением Антон Блыш".

Виктор Михайлович дочитал письмо до конца и никак не мог сообразить, что же именно так неприятно кольнуло его в этом почтительно-доброжелательном послании? А что-то кольнуло! И больно.

Наконец понял – не стиль: стиль Антон заимствовал у него, у Хабарова; и не бойкость, собственно, бойкость-то как раз и привлекла внимание Виктора Михайловича к случайно встретившемуся на его пути старшему лейтенанту; кольнули слова – "наш аэродром".

Как-то слишком легко адаптировался Блыш в летно-испытательном отделе Центра. И в шкафчик Углова успел въехать, и аэродром, на котором он, Хабаров, протрубил без малого десять лет, не задумываясь, называет "наш"…

Впрочем, во всем этом, если хорошенько подумать, нет ничего криминального. Ведь и Виктор Михайлович занял в свое время чей-то шкафчик. И разве он форменным образом не одурел от счастья, когда получил свой первый позывной в Центре.

Хабаров вздохнул и взял в руки второе письмо. Оно все, не только адрес, оказалось напечатанным на машинке: "Милый Виктор Михайлович!

Совершенно случайно, из слов Павла Семеновича, я узнала о несчастье, постигшем Вас. И так расстроилась, что сначала вообще перестала соображать. Мне очень-очень-очень Вас жалко. Если бы не мысль, что около Вас находятся сейчас близкие – мать, жена и не знаю уж кто еще, – я бы не стала ничего писать, а просто примчалась к Вам.

Может быть, я поступаю легкомысленно, посылая это письмо, и доставлю Вам своей неосмотрительностью дополнительные огорчения, но и совсем не выразить печали и страха за Вас не могу.

Простите, милый Виктор Михайлович, мой звериный эгоизм.

Меня успокаивает одно, как я думаю, важное соображение: в конце концов мы с Вами всего лишь знакомые, и никто не вправе осудить меня в чем-либо, кроме ослепления Вами. Думаю, в этом смысле (в смысле ослепления) я не первая Ваша "жертва". И в том, что Вы такой яркий, такой светоизлучающий, виноватых нет!

Вот изливаюсь перед Вами, как последняя дурочка, и почему-то не стыдно…

Я каждый день справляюсь о Вашем здоровье в Центре (спасибо Пээсу, он возложил на меня эту обязанность, и я выполняю ее, то есть обязанность, от его, Княгинина, имени). Мне кажется, что дела Ваши поворачивают понемногу к лучшему. Дай-то бог!

Через общих знакомых моего отца и профессора Барковского мне удалось выяснить мнение Аполлона Игнатьевича относительно Вашего состояния. Этот великий старец настроен оптимистически, хотя и страшно гневается на постоянные звонки. Почему-то он считает, что звонки выражают косвенное недоверие к Вашему врачу, о котором он, к слову сказать, самого прекрасного мнения.

Милый Виктор Михайлович, я знаю, что все, даже самые лучшие слова, ничего не стоят – в этом Вы успели меня убедить, но совершенно не представляю, чем практически могла бы принести Вам пользу. Очень прошу, если Вам что-нибудь надо, смело располагайте мной. Сообщите, что нужно, я все обязательно сделаю.

У нас в оффисе никаких серьезных новостей нет. Как всегда, работа, работа, работа, работа плюс работа…

Пээс очень Вам сочувствует (Вы, конечно, знаете, что он раньше сам летал и во время аварии повредил позвоночник). Очень он хороший, наш Пээс, и мне ужас как жалко, что Вы не успели узнать его ближе.

Что мне написать в последней строчке? Не знаю. Научите.

Марина".

Заметив, что Виктор Михайлович положил письма на тумбочку, Тамара спросила:

– И какие же новости на свете? Чего пишут – любят, ждут, желают?

– Что-то ты, Тамарочка, развоевалась, даже непохоже на тебя? То все тихоней прикидывалась, и вдруг такая бой-девка.

– А какое число сегодня, знаете?

– Десятое апреля.

– Вот в этом и дело, что десятое апреля!

- И что нынче за праздник?

- Кому праздник, а кому и нет. У меня – праздник. День рождения. И вы с утра веселый…

– Вот черт возьми, а я и не знал, что у тебя праздник. Поздравляю. Но настоящее поздравление и подарок – за мной…

– Какой еще подарок? Сегодня встала, а Шурик с зеркала улыбается, говорит: "С добрым утром и с хорошим днем!" Давайте-ка пальчик, кровь возьму.

– Как, и в день рождения все равно колоть?

– Обязательно.

Тамара ловко взяла кровь. Погремела какими-то стекляшками.

В палате противно запахло уксусом.

– Теперь протираться будем. Опять этой гадостью?

– Как гадостью? Чистый раствор уксуса! Какая ж это гадость?

– Ты что – замариновать меня хочешь? Надоело, и щиплется твой уксус.

– А если кожу не протирать, хуже будет, пролежни начнутся. Давайте-давайте, не капризничайте.

Тамара быстро, с шутками протерла Хабарова, накрыла одеялом до самого подбородка и распахнула форточку.

– Вот и все. Сейчас дух кислый выветрится и будет совсем хорошо. Так что пишут, какие новости?

– Живут люди, – сказал Хабаров. – Одни летают, другие просто работают. Все, кто на воле, – при деле…

– На воле? Вы так говорите, будто сами – в тюрьме.

– В тюрьме, наверное, лучше, там хоть неделями лежать не надо. Там хоть чем-нибудь заставляют заниматься. – И Хабаров помрачнел.

Он давно уже заметил, что здесь, в больнице, ему никак не удается держать постоянную "ровную тягу". Каждый пустяк выводит из себя: где-то далеко в коридоре громко хлопнет дверь, Тамара нескладное слово скажет, запах уксуса донесется… Подумал: "Может быть, поговорить с Клавдией Георгиевной, попросить каких-нибудь успокаивающих таблеток?"

Но просить Клавдию Георгиевну ни о чем не пришлось. В палату вошел Сурен Тигранович. Поздоровался, долго щупал ногу, живот, задавал обычные, уже надоевшие Хабарову вопросы, потом сказал:

– Довольно валяться, дарагой. Шевелиться понэмногу пора. А то савсем разучишься двигаться. Скоро тэбе балканскую раму поставим, будешь упражняться… Все идэт хорошо. Я доволен.

– Какую раму? – не понял Хабаров.

– Балканскую, это вроде турника. Вдоль всей кровати штука. Будэшь за нее руками хвататься и подтягиваться. понэмножку, как обезьяна.

– Спасибо вам, – только и сказал Виктор Михайлович.

– Какое может быть нам спасибо? Тэбе спасибо, что такой здоровый организм имеешь. И мамэ твоей спасибо – вырастила тэбя таким паслушным. Все делал как Тамара вэлела, как Клавдия Георгиевна приказывала, и вот – порядок! Только нэ торопись, Виктор Михайлович, осторожно ворочайся, нэ пэрэгружайся, никаких резких движений пока не допускай. Понимаешь?

Вартенесян ушел, и палата показалась Хабарову просторней, светлее, выше. Он понимал, конечно, что возвращение к жизни, к настоящей жизни, будет небыстрым и нелегким, но впервые до конца уверовал – будет!

Взял листок бумаги и, придвинув к себе рубцовский пюпитр, написал:

"Антон Андреевич! От души поздравляю Вас с зачислением в наш клан. Подчеркиваю и пишу большими буквами – С ЗАЧИСЛЕНИЕМ, ибо зачисление и подлинное вступление в корпорацию отнюдь не то же самое. Пожалуйста, не считайте эту ремарку за проявление моей вредности или стариковского брюзжания. Просто хочу Вас уберечь от самообольщения. Даже самые блистательные успехи, которых Вы, несомненно, достигнете при испытании резины, не могут послужить достаточным основанием, чтобы считать Вас фирменным летчиком-испытателем. За наших ребят я спокоен: они не посчитают, главное, сами бы Вы не пришли к подобному ошибочному заключению.

Успехов Вам. Осмотрительности. Чистых посадок. И как можно меньше героических "эпизодов". Пока, во всяком случае".

Положил блокнот поудобнее и начал второе письмо: "Милая Мариночка! Спасибо за весточку. Никакой неприятности доставить мне своим письмом Вы не могли и не доставили. И никто меня, как Вы деликатно предположили, не окружает. Сюда действительно приехала мама. И здесь, конечно, врачи. Но медицина не в счет. Или не в тот счет…"

Перечитал, не спеша порвал и начал на другом листке.

"Милая Мариночка! Спасибо за весточку и за тревогу, за все Ваши добрые слова. Я Вам тут на днях сочинил громадное послание, но не отправил, так как не записал его, а только придумал…