– В чем, Витя? В чем я могу тебе помочь?
– Для начала поедешь в "командировку". В город. Возьмешь в библиотеке кое-какие книги. Названия я напишу. Это первое. Второе – свяжешься с Левкой Рабиновичем. Хорошо бы его вытянуть сюда на денек, но если это окажется почему-нибудь невозможным, пусть черкнет свои соображения и возражения. Я ему письмецо накатаю. Хорошо бы еще спросить у Алексея Алексеевича, что в его библиотеке есть старинного. Когда-то он собирал всякие редкости из истории авиации. Я, между прочим, подозреваю, что в истории далеко не все устарело. Это три…
Уезжать матери не хотелось. Конечно, она понимала, что ее постоянное присутствие в больнице вовсе не обязательно, но просто здесь, рядом с Витей, Анне Мироновне было спокойнее.
– Все равно в город тебе ехать надо.
– Почему все равно?
– Двадцать пятого у Андрюшки день рождения. Кто-то из нас должен представительствовать: раз не могу я, значит, ты. И вообще, тебе пора уже поспать в собственной постели, отдохнуть от больничной обстановки. Еще надо попросить Рубцова подготовить машину к техосмотру и сгонять в ГАИ. Доверенность я напишу, Вартенесян заверит. Ну как – согласна?
– У меня такое впечатление, что ты хочешь отправить меня сегодня.
– Сегодня? Нет! По-моему, никакой спешки разводить не надо. Вполне можно ехать завтра, если хочешь, даже послезавтра. Кстати, когда увидишь Киру, выясни, не отпустит ли она на лето Андрюшку к нам? Летом у меня будет время с ним позаниматься, и условия не хуже, чем на любой даче: лес рядом, река и все такое… Соскучился я без Андрюшки. И мужику отцовская рука нужна. Как-нибудь поделикатней намекни, что Андрюшкино пребывание у нас ни в какой степени на Кирином бюджете не отразится.
– Витя! Этого говорить как раз и не следует…
– Но, мама, я же понимаю…
– Ничего ты не понимаешь. Не мне ей этого говорить не следует, а тебе так – про Киру! Я никогда в ваши семейные дела не вмешивалась и вмешиваться не собираюсь, но тут скажу: Кира порядочный и некорыстный человек. Не живешь с ней – не живи. Но порочить не смей. Я этого слушать не желаю.
Виктор Михайлович смутился. Он ждал: раньше или позже мать выскажется по поводу его семейных неурядиц, но никак не думал, что разговор этот возникнет здесь, в больнице. И столь резких слов он тоже не предполагал услышать…
– Однако ты больно бьешь, мама.
– Люблю сильно, потому и бью сильно…
– Лежачего?
– Не прибедняйся. Хоть ты пока в кровати еще, но уже не лежачий, Витя.
Глава десятая
Он поправлялся. С каждым днем дела его шли все лучше и лучше, заметно лучше. И короче становились записи в истории болезни, торопливей; нет, не небрежней, а малозначительней. И все отчетливей звучал в них невидимый подтекст:
"Полагается записывать – пишу, но вообще-то теперь слова мои не имеют никакого значения…"
"17 апреля. Состояние больного вполне удовлетворительное. Активен. На контрольных рентгенограммах стояние отломков вполне удовлетворительное. Центральный вывих ликвидирован.
Гемоглобин 70 единиц.
Лейкоциты 6100 РОЭ 15 мм/час
Протромбин 70 процентов".
Медленно, осторожно, прислушиваясь к собственному телу, Хабаров начал подтягиваться на балканской раме. Сначала было боязно, казалось – вот сейчас, сию минуту что-то треснет, сдвинется внутри, и тогда все начнется сначала: боли, неподвижность, неопределенность. Его раздражала слабость. И все-таки, все-таки это было здорово: он мог двигаться. Тамаре приходилось постоянно останавливать его:
– Виктор Михайлович, миленький, не надо так много сразу, не перегружайтесь, потерпите.
Он сердился, но добродушно:
– И что ты все время повторяешь одно и то же: потерпите, потерпите! Придумала бы чего-нибудь пооригинальней, а то как попугай. Ты учти – попугай хоть и разговорчивая птица, но летает невысоко…
Тамара обижалась на "попугая", потом они мирились, и все начиналось сначала.
Натягавшись резинового бинта, помучив себя на балканской раме, Хабаров придвигал пюпитр и подолгу писал на самодельных карточках: он нарвал целую стопку прямоугольных клетчатых листочков, переполовинив школьные тетрадки. Своими заметками он занимался теперь часами – перекладывал, сортировал, группировал по одному ему известным признакам.
На голубоватых клетчатых листках Виктор Михайлович записывал мысли для книги. Иногда это были очень короткие заметки – всего в строчку длиной, а иногда и более пространные рассуждения.
Хабаров писал: "Великую, даже величайшую силу в человеческой жизни имеет колея, и, пожалуй, нет ничего труднее, чем попадать в ее борозды и выскакивать из них". Писал и думал о том, что летчики, приступающие к работе испытателей, приходят, как правило, из строевых частей военной авиации, где постоянно летают на каком-то одном, определенном типе самолета, привыкают к этой машине, сживаются с ее недостатками (любая машина, как и любой человек, имеет недостатки), перестают замечать и ее сильные стороны. Для строевого летчика такое полное слияние с самолетом – достоинство, для испытателя – опасный недостаток.
Испытатель должен быстро адаптироваться в постоянно меняющихся условиях. И тут Хабаров намечал тезисы, которые считал чрезвычайно важными:
а) Тренировать летчиков на незнакомых машинах.
б) Сводить до минимума вывозные полеты с инструктором.
И, будто заранее споря с еще неизвестным оппонентом, помечал в скобочках: "Известный риск есть. Но риск оправданный и необходимый".
в) Истребителей обязательно подсаживать вторыми пилотами на большие машины. Предварительно – только зачет по материальной части. Зачет инженерный. Инженерный не по объему, а по подходу к предмету".
Пока еще Виктор Михайлович не представлял, куда именно ляжет мысль – в какой раздел, в какую главу книги, но был уверен: сказать об этом необходимо.
"Человеку нужна индивидуальность. Всякому человеку! Только при этом можно жить с увлечением и максимальной пользой для общества.
Мера индивидуальности, как и мера таланта, может быть различной, но если величина индивидуальности стремится к нулю, сам человек непременно стремится к скотине.
Индивидуальность надо беречь и выхаживать. Разумеется, во всех людях. А в летчиках-испытателях с особой тщательностью", – и снова, будто готовясь к спору, помечал в скобках: "Дело не в исключительности самих летчиков-испытателей и не в их привилегированном положении в авиации, а в особом характере деятельности. Мы – представители профессии, занимающейся штучной работой. Неповторимость опытных машин, неповторимость ситуаций постоянно требует разовых решений".
И дальше он выписывал столбиком фамилии своих погибших и здравствующих товарищей, проставляя против каждого имени две-три типичные черты характера. Пытался нащупать, вывести какую-то закономерность.
"Бокун – медленно думает, быстро решает.
Чижов – упрямство, мягкость, чувство юмора.
Становой – расчет, расчет и расчет… острая реакция.
Калганов – память и реакция выше всех норм.
Эйве – настойчивость, юмор, гибкость ума…"
Фамилий выписал много, "ведущих качеств" – еще больше. Но качества эти, увы, плохо согласовывались. И Хабаров заметил внизу: "Без консультации с серьезным психологом не разобраться. Пока очевидно одно: при прочих равных данных чувство юмора и гибкость ума гарантируют большие успехи в испытательской деятельности".
На очередном листке черкнул: "Самая лучшая работа завершенная, самая худшая та, что еще не начата…" И не успел развить мысль – в палате появился Блыш.