Внезапно отрывающийся тромб убивает, как пуля, внезапно и наповал.
Как ей могло прийти в голову, что всего через несколько часов она будет писать:
"30 апреля. В 10 часов во время обхода состояние больного внезапно резко ухудшилось. Потерял сознание. Наступил резкий цианоз лица и шеи (воротник). Пульс нитевидный. Артериальное давление не определяется. Изо рта пенистая слюна. Начат непрямой массаж сердца, управляемое дыхание, внутрисердечно введен кордиамин с хлористым кальцием. Однако, несмотря на принятые меры, в 10 час. 15 мин. наступила смерть больного при явлениях расстройства дыхания и остановки сердца".
Глава четырнадцатая (вместо эпилога)
За десять минувших лет бумага сделалась сухой и ломкой. Бумага постарела, но не умерла. И стоит вглядеться в увядшие строки, как просыпается былая боль. Старая бумага свидетельствует, никого не обвиняя…
Эпикриз
Больной поступил 24 марта в состоянии травматического шока II степени, развившегося в результате комбинированного перелома костей таза и правого бедра…
В дальнейшем течение болезни осложнилось флеботромбозом, антикоагулянтная терапия дала положительный эффект. Состояние больного улучшилось…
30 апреля у больного возникла тромбоэмболия легочной артерии, в результате чего наступила смерть…
Сохранилась отчетливо видная подпись главврача больницы кандидата медицинских наук С.Т. Вартенесяна. Почти изгладились следы слез лечащего врача К.Г. Пажиной, едва заметна бледно-розовая черточка губной помады, оставленная на бумаге, когда Клавдия Георгиевна уронила голову на эпикриз…
Десять лет минуло, десять лет.
И снова с календарных листков смотрело на людей ласковое, теплое слово "апрель". Пахло оттаявшей землей. Едва зеленели крошечные, еще липкие листочки. На Север – караван за караваном – торопились запозднившиеся в этом году перелетные птицы.
Над главным аэродромом испытательного Центра проносились новые самолеты.
Теперь и тысяча километров в час не считалась большой скоростью…
Новые мальчишки, подросшие за последние годы, с легкостью и пониманием дела рассуждали о таких материях, как невесомость, первая и вторая космические скорости, не говоря уже о "звуковом барьере".
Но не все еще на земле и в небе сделалось совсем новым. Не все…
Федор Павлович Кравцов, сильно постаревший, огрузший, сдавал должность начлета Центра. Его преемник – заслуженный летчик-испытатель, тоже немолодой, недавно уволенный в отставку из армии, принимал дела без лишних формальностей.
Акт был составлен и подписан, оставалось только обменяться приличествующими случаю словами.
Кравцов медленно поднялся с кресла, поглядел на портрет Чкалова, перевел взгляд на висевший рядом портрет Хабарова и сказал:
– Ну, вроде все…
Преемник смущенно улыбнулся, будто был в чем-то виноват перед Кравцовым, и развел руками.
– Что пожелать вам на прощанье? – сказал Кравцов. – Плохой я докладчик, никогда не умел длинно говорить и теперь много не скажу: берегите ребят.
– Буду стараться, Федор Павлович. А вам разрешите пожелать всего доброго, надеюсь, если возникнет необходимость, вы позволите побеспокоить вас…
– О чем речь… Если могу хоть чем-нибудь быть полезен, всегда к вашим услугам.
В дверь коротко постучали, и, прежде чем последовало приглашение войти, в кабинете начлета появился чем-то встревоженный Блыш.
– Здравия желаю, товарищи начальники! Так кто из вас старший в лавке?
– Я уже не командую, – сказал Кравцов и показал взглядом на только что подписанный акт.
– Что-нибудь случилось? – спросил новый начлет.
– Пока ничего не случилось, но если так пойдет дальше, обязательно случится. Вчера двухсотку выкатили из ангара и на завтра планируют облет, когда там работы не меньше чем на неделю. Скажите Севсу…
– Понял. Зайдите через десять минут, Антон Андреевич, поговорим и, я думаю, все уладим.
– Через десять минут? Очень интересно – через десять минут! Слушаюсь! Вы хорошо начинаете, и вы поняли главное: прежде всего надо поставить подчиненных на место. Ладно, я зайду через десять минут, – и Блыш закрыл за собой дверь.
– Он всегда такой? – спросил новый начлет.
– Всегда, – сказал Кравцов. – И ничего вы с ним не сделаете, не пытайтесь…
Кравцов пожал руку нового начлета и тоже вышел. Подумал: "Все? Нет. Надо зайти в летную комнату, проститься с ребятами".
Федор Павлович прошагал по длинному коридору и растворил бесшумную двустворчатую дверь.
Над зеленым бильярдным сукном склонилось человек десять. Никто не обратил внимания на Кравцова. Летчики подписывали какую-то бумагу. Первым заметил Кравцова Бокун и громко сказал:
– Вы очень вовремя, Федор Павлович, можно сказать, в самый раз. Мы письмо тут сочинили, просим вступить с ходатайством… словом, чтобы нашему Центру присвоили имя Виктора Михайловича Хабарова…
Кравцов потупился. Он помнил, что пять лет назад такой разговор уже возникал и закончился ничем. Бородин был "за", Аснер был "за", Плотников был тоже "за", и все-таки предложение не прошло. Почему не утвердили предложение, Кравцов точно не знал, но ходили слухи, будто кто-то, стоявший над Бородиным, и над Аснером, и над Плотниковым, сказал тогда: "Этак у нас может испытательных организаций не хватить, если каждой присваивать персональное имя…" Впрочем, слух был непроверенный, давно забытый.
– А стоит ли с письма начинать? – спросил Кравцов. – Может быть, предварительно обсудить…
– Федор Павлович, а Федор Павлович! – громко перебил Кравцова Блыш. – Ну чего ты опять пылить начинаешь? Дела сдал, за наше морально-политическое состояние больше не отвечаешь, как говорится, идешь на заслуженный отдых, теперь чего ж мандражить? Скажи, только прямо скажи: или Хабаров недостоин, или, может быть, мы не заслужили чести носить его имя?
– Хабаров достоин, и вы, конечно, заслужили…
– Так чего ж тебя письмо смущает? – спросил Бокун.
– Может, ты лично не хочешь подпись ставить? – спросил Блыш.
– Вы же были его другом, Федор Павлович, – сказал Орлов.
– Если Хабаров недостоин, тогда кто же, спрашивается, достоин? – спросил Володин.
– Между прочим, я с Севсом вчера говорил: Севе поддерживает, – сказал Агаянц, – обещал лично письмо передать…
– Чего-чего? Лично? Перебьемся и без Севса, – сказал Блыш, – сами отвезем.
– О чем вы шумите, чего все в бутылку лезете? – сказал Болдин.
Если бы кто-нибудь посторонний заглянул в этот момент в летную комнату, то едва ли понял, какое касательство ко всему происходящему имеет Кравцов. Разговор, начавшийся с его появлением, катился теперь мимо Федора Павловича, обтекал его, как водный поток обтекает камень-валун на быстрине.
Кравцов обвел всех медленным взглядом и, испытывая странное чувство неловкости оттого, что они вместе, а он, самый старый из всех присутствовавших в комнате летчик – в стороне, сказал громко и хрипло:
– Чего вы, собственно, на меня-то навалились? Я что – против? Или возражаю? Я только подумал, как лучше сделать, чтобы без осечки, чтобы наверняка получилось…
– Получится, – сказал Блыш, – до самого потолка дойдем, если что…
Тридцатого апреля Анна Мироновна с утра хлопотала на кухне. Знала, в этот день, как всегда, к вечеру в ее доме соберется много народу.
Придут разом Бокун, Володин, Орлов, чуть позже появится подвыпивший Болдин. Обязательно приедет постаревший, но все еще не сдающий позиций Бородин. Если сумеют вырваться из больницы, будут Вартенесяны – Сурен Тигранович и Клавдия Георгиевна; и еще одна супружеская пара будет – Тамара с Эдиком. Придут всем семейством Рубцовы…
Не будет Алексея Алексеевича. Но Анна Мироновна сама побывает у него, когда с вытянувшимся, возмужавшим Андрюшкой поедет на кладбище к Вите. Она зайдет на минутку на могилу Алексея Алексеевича, положит на серую бетонную плиту несколько цветов из большой Витиной охапки. И постоит чуть-чуть. И вздохнет. И скажет внуку: