– Вот именно, – уныло согласился Красивый. – Слова не успеешь выговорить, глазами слегка мазанешь – и готово: она уже рядом, уже дышит с затактом. Надоело на фиг.
– Ну это я не знаю, – задумчиво сказал гример. – Это тебе скорее всего по другому ведомству надо – к товарищу Кащенко или к Скворцову-Степанову.
– Да нет же. Именно к тебе. Сделай мне другой фейс. Обыкновенный. Даже немного ущербный.
– Вот на! Зачем тебе? – удивился гример.
– На интеллект хочу ее взять.
– Кого?
– Кто попадет.
– Откуда у тебя интеллект, если ты от счастья своего отказываешься…
Но Красивый уперся: «Сделай и все!» – и уговорил-таки. А гример этот был такой, что из кого хочешь кого угодно сотворит: из Дон Кихота – Дон Жуана, из Эйнштейна – Франкенштейна, из бабушки – Красную Шапочку.
А здесь и всего-то на час работы получилось: где подкрасил, где клеем подтянул, где составчика особенного, на гуттаперчу похожего, ляпнул. Был Красивый, а стал никакой – заурядное такое мурло без особых примет. Одни глаза и остались от Красивого, влажные, темные, с шумными ресницами.
– А ты ими не лупи почем зря. Веками придерживай, – посоветовал гример и взял бывшего Красивого с собою в гости.
В гостях пили недорогое вино и говорили о любви. Одни – что любви нет, а лишь один сплошной самообман, другие – что как раз есть, только надо уметь ею пользоваться, а третьи – что было бы что назвать, а там без разницы как: хоть любовью, хоть сексом, хоть аэробикой.
Одна барышня, ничего себе, характерная такая, ее все называли полностью – Екатерина, говорила, что, господи, конечно же, есть, что Овидий, Абеляр, Гете, Пушкин и вообще все лучшие умы считали, что есть, и, значит, есть, и нечего тут, не дурнее нас с вами будут. А еще она говорила о преображающей силе любви, которая подлеца делает святым, меланхолика жизнелюбом, а убогого красавцем.
Многие этому смеялись, но, впрочем, особенно не возражали. А бывший Красивый, оказавшийся напротив Екатерины, поддакивал и кивал, кивал и поддакивал, а потом, где-то после пятой или шестой, вконец рассвинговался и выдал жарким голосом сложноватый, но довольно убедительный период о том, что любовь – единственный символ веры, который остался у нас, обезбоженных, стреноженных неверием, что не понимать, не ощущать ее в себе просто невозможно – это распад, духовная погибель, и что он в принципе где-то согласен с Екатериной, любовь действительно преображает, просто его – он слегка смутился, однако продолжил – его никто по-настоящему не любил, и, конечно, он понимает, что не с его суконным в известный ряд, однако еще не вечер, еще душа отыщется на свете, и так далее до полного изнеможения публики.
Из гостей загримированный и Екатерина ушли вместе, и он, понятное дело, пустился ее провожать.
Для начала и как бы во исполнение некоего ритуала провожатый довольно-таки профессионально восхитился двумя-тремя подвернувшимися глазу архитектурными наворотами, а затем, изящно выйдя на котурны, весьма сносно продекламировал несколько малоизвестных сочинений Мандельштама и Тютчева.
Вскоре, впрочем, разговор вернулся на круги своя, и они, возбужденно перебивая друг друга, вновь заговорили о чувственном преображении: сам ли предмет хорошеет от восторга или в глазах любящего метаморфоза сия происходит, а также постепенна ли эта процедура или же внезапна.
Ни о чем толком не договорившись, добрели до ее дома; разговор был в апогее, расставаться не хотелось; тем более дома у нее никого – отец в командировке, мать на даче, – а в серванте несколько капель чудного финского ликера… Короче, произошло то, что, в принципе, и должно произойти и происходит сплошь да рядом с людьми молодыми и увлеченными друг другом.
Всю коротенькую ночь они не разлучались ни на миг, ну разве что выбежал он разок из комнаты с невинной целью оправить себя, а потом помылся и стрелой обратно…
– И вот когда в окнах, как это говорится, слегка забрезжил день грядущий, – продолжал свой рассказ Красивый, – начала она в меня всматриваться, сперва мельком, как бы спотыкаясь обо что-то, затем все внимательнее, все пристальнее, а потом, совершенно неожиданно, зажгла в комнате свет и уставилась на меня обалдело.
Красивый достал сигареты, закурил. Гример молчал, ждал продолжения.
– Что случилось? – спросил я ее. «Это не ты», – сказала она и повела меня к зеркалу. Я взглянул на себя – от твоих ухищрений ничего не осталось.
– Потому что теплой водой, – сказал гример.
– Почти горячей. То есть ни следа. Разве что глаза…
– Я предупреждал, – сказал гример.
– Стою перед зеркалом и удивляюсь, – продолжал Красивый. – «Как это не я? – говорю. – Я». – «Не ты! – она уже почти кричит. – Это другой человек. Не тот, с кем я шла по улице, с кем вошла в дом». Я молчу, смотрю в зеркало то на себя, то на нее, будто ничего не понимаю. «Ничего, – говорю, – не понимаю. Как то есть другой? Хуже, лучше?» Она молчит, и просто даже невооруженным видно, как крыша, у нее сползает. И тут я как бы озарился, как бы сообразил, в чем дело, и… «Понятно, – говорю. – Это же ведь то, о чем мы вчера еще толковали. Ты просто влюбилась и увидела меня другими глазами, ну как бы перелепила меня, приблизила к своему идеалу!» – «Я тебя ненавижу!» – говорит она медленно, и я чувствую: сейчас в ней что-нибудь вскипит, а дальше непонятно. Ломанет, чем попало, по кумполу или химией какой-нибудь прыснет – и тогда уже никакой грим не спасет. Но нет, смотрю, идет к телефону, набирает номер…
– Ага, – сказал гример, – звонит, зараза. Я сначала заругался: в такую рань! Совсем уже, думаю, озверели. А потом допер, в чем дело. Тем более тут рядом…
– Сидим, ждем. Я еще повозникал пару раз, а потом домой намылился. Не пускает. «Сидеть, – говорит. – Сейчас все выясним, и свободен». Ладно, сижу. В конце концов, думаю, выяснится, что пошутили, и всех делов. Она, кстати, знала, что ты гример?
– Откуда? Так, общий знакомый. Друг дома подруги.
– Но как ты классно сыграл изумление, возмущение. «Как это не он? Вчера был он, сегодня не он? Тебя что, совсем уже заклинило?»
Гример и Красивый остановились посреди утренней пустынной улицы и захохотали.
– Слушай, – сказал вдруг Красивый, – а мне жалко ее. У нее же в самом деле, небось, зашкалило. Может, вернемся, признаемся, а? Жалко все-таки.
– Жалко? А ты знаешь, что мы ей счастье на всю оставшуюся жизнь сочинили?!
– Хорошенькое счастье. С оборотнем кайф ловить.
– Именно, что с оборотнем. У нее же теперь загадка появилась. Еще одна степень несвободы. О, для их брата это очень важно. Мы ее серо-пестренькому существованию такую густую красочку добавили, а ты – жалко.
– А пожалуй, ты и прав, – сказал Красивый. – И о преображении духовном реже будет выступать.
– И тоже верно, – согласился гример. – А то я вчера, за столом от вашего дуэта чуть ласты не отбросил.
Торт
Торт был огромный, невероятно круглый и пестрый, украшенный барочными наворотами в эшеровском стиле, утыканный зацукаченной ягодой – в общем, впечатление производил самое небанальное.
А если при всех своих декадентских изощрениях он еще окажется способен удовлетворить неукротимую похоть гурмана…
Как раз это и предстояло проверить по некоторому адресу, который Наталья забыла.
– Все помню! И дом, и квартиру, и лестницу их ущербно-мраморную с криворотыми маскаронами, а вот цифирей не помню.
– А позвонить, спросить, записать? – предложил Леша.