Прежде всего, вызывает интерес само определение «еврейства», принятое в «Загадке». Перечислив (и отвергнув) почти все известные точки зрения на этот вопрос, автор останавливается на следующем рабочем определении: «еврейство» — это сила, соединяющая евреев вместе. Эта своеобразная «гравитация» пользуется как своими проводниками (точнее говоря, как media) такими вещами, как общность происхождения, религия, язык, и так далее, но сама к ним отнюдь не сводима. Message, передаваемое через эти media — это пресловутая «избранность еврейского народа». Последняя определяется опять же апофатически — как нечто, впервые сформулированное в Торе и развитое в Талмуде, но к своим формулировкам отнюдь не сводимое: еврей-атеист всё равно остаётся «евреем» в указанном смысле.
При этом Шафаревич соглашается с тем, что еврейство уникально. Так, обсуждая творческие способности евреев (оказывающиеся при внимательном рассмотрении сродни способностям гофмановского «крошки Цахеса»), он в конце концов пишет: «Я способен указать лишь на один творческий акт, свойственный евреям как народу, это создание самих себя: совершенно уникального, не встречавшегося до того сплава религии и национальности, замешанного на идее избранности». В принципе подобное признание разом отыгрывает назад всё остальное: по сравнению с этим обсуждение еврейских приписок становится чем-то вроде обсуждения «реальной стоимости» доллара — как ни называй его «резаной зелёной бумагой», а его всё равно будут хранить под подушкой.
Очень схожие проблемы возникают и с «еврейской властью». Шафаревич энергично подчёркивает, что «еврейское засилье», в общем-то, не связано с количественными факторами: евреев в стране может быть мало (в пределе — сколь угодно мало) и при этом им (в каком-то трудноуловимом, несмотря на свою додискурсивную очевидность, смысле) всё же может принадлежать «ведущая роль». Соответственно попытки «изгнания евреев «из власти» не то чтобы обречены на провал, но совершенно бесполезны: «еврейство» является чем-то вроде витамина, фермента или катализатора, количество которого в организме измеряется миллионными частями грамма, но наличие их абсолютно необходимо для жизни.
При таком подходе «еврейство» перестаёт быть чем-то «влияющим» на власть извне и оказывается неотъемлемым свойством самой власти — во всяком случае, власти определённого типа (современные её самоназвания — «мондиализм», «глобализм» и так далее).
Здесь мы должны остановиться и признать очевидное: Шафаревич просто-напросто воспроизводит традиционное еврейское понимание себя и своей роли в мире. Несмотря на назойливую пропаганду «еврейских достижений», классическое еврейское самоощущение состоит в том, что единственным и главным достижением еврейского народа является он сам. Точно так же, еврейское понимание власти не количественно: еврейский народ — специальный народ, «соль земли», а соли и специй не может (и не должно) быть много, но обойтись без них невозможно. Наконец, современное восприятие себя как «народа модерна», «ведущего народа современности» — тоже чисто еврейское самохвальство.
Я купил книжку в крупном московском магазине, где «под евреев» отданы три длинные полки. Серенькая книжица (мягкий переплёт, дешёвая бумага) стояла между пузатым самоварным томом «Истории евреев» и аляповатым «Иудаизмом для детей». На видном месте лежали солженицыновские синие томики. Брали всё это бойко: «евреи» в этом сезоне хорошо продаются. Вот и коммерческий литератор Акунин, почуяв конъюнктуру, срочно командировал свою героиню Пелагею в Палестину,[57] предусмотрительно посадив на борт корабля «рава Шофаревича».
Волшебство и политика
Для начала — немного «о птичках». Одним из «чисто человеческих» свойств — наряду со стыдом и способностью смеяться — является воображение, эта удивительная и непонятно зачем данная способность представлять себе невозможное. При всем том нет ничего хитрого в том, чтобы вообразить «несуществующее»: то, чего здесь нет, но что вообще-то «бывает». На это способен и котенок, играющий с клубком шерсти: он прекрасно понимает, что это не мышь, не пытается его съесть, но всё-таки бегает за ним как за мышью. Мыши, однако, водятся и на самом деле. Человеческое воображение — другая, высшая способность, так сказать, второго порядка: оно пытается выдумать то, чего не просто нет, но и быть-то не может; представить «невозможное возможным». Более того, с завидным упорством воображение пытается перепрыгнуть через каждую придуманную им небывальщину в поисках еще более поразительной нелепости. Котенок вряд ли способен вообразить себе кентавра — и тем более океан Соляриса. Более того, ему и в голову не придет усердствовать в этом странном занятии.
Судя по всему, воображение — что-то такое, что призвано дополнять другое чисто человеческое свойство, а именно логику, рациональность, то есть способность разоблачать и разрушать образы путем доказательства их невозможности. Логика судит действительность по законам возможного. Логика — это прежде всего способность не верить глазам своим, даже если увиденное прямо-таки гипнотизирует своей очевидной убедительностью. Человек видит змею, ему даже кажется, что она шевелится. Но он знает, что здесь не водятся змеи, что встретить здесь змею невозможно. И убеждает себя: «скорее всего, веревка».
Но — увы и ах, наши способности ограничены, в том числе и эти две. Человек не может быть полностью логичен, но и его воображение тоже не беспредельно. Мы не можем вовсе искоренить всё невозможное, но, с другой стороны, не способны и вообразить нечто совсем уж из ряда вон. Как не бейся головой о стену, какие грибочки-мухоморчики натощак не вкушай, как не дыши холотропно, а всё равно квадратный шар не выдумаешь. Разумеется, попытки вообразить и описать квадратный шар во всей его красе не прекращаются и не прекратятся никогда. Каждый раз, однако, выясняется, что шар всё-таки круглый.
Поэтому истинной целью литературы — в первую очередь, конечно, литературы фантастической — является не просто вымысел, а вымысел правдоподобный, вымысел достоверный, то есть невозможное, замаскированное под возможное. При этом дозволяется как угодно дурачить и любыми способами сбивать со следа нашу «внутреннюю ищейку» — логику, лишь бы только она не путалась под ногами и не мешала обливаться слезами над вымыслом.
Казалось бы, рождение такого литературного течения, как «фэнтэзи», было обусловлено желанием в очередной раз проверить силу воображения. В отличие от science fiction, «научной фантастики» с её всем опостылевшей привязанностью к машинерии, фэнтези вроде бы предоставляет его творцу полнейшую свободу, поскольку легализует свободное и неограниченное применение любых чудес, начиная со сказочных и вплоть до тех же самых технических. Правда, конструкции из очень уж податливого материала легко рассыпаются. Но авторам не возбраняется накладывать на себя любые ограничения, любые вериги, лишь бы достичь желаемого результата, то есть построения «еще одного возможного мира», в котором можно было бы жить и дышать хотя бы часа два без громкого противного тявканья «внутренней ищейки».
Однако же, после многих — и каких! — трудов выяснилась поразительная вещь. А именно: все более-менее жизнеспособные фэнтезийные миры неизменно оказываются необыкновенно похожи друг на друга, притом куда как более, чем даже бравые космические империи с их звездолетами-гравилетами и бластерами-шмастерами. Такое впечатление, что все (да-да, именно все!) творцы фэнтези, погружаясь в свои волшебные грезы, с завидным постоянством оказываются в одном и том же месте, ныне уже исхоженном нами, читателями, вдоль и поперек. При этом все попытки очередного бедолаги-сусанина вывести нас из этих (воистину заколдованных) краев еще куда-нибудь обычно заканчиваются ничем: автор просто попадает туда, откуда пришел.
57
Имеется в виду вышедший примерно в то же самое время роман Б. Акунина «Пелагея и красный петух».