Кондовое сознание сугубо серьёзно. В спокойном состоянии оно не мыслит (кондовость не предполагает бесплодных размышлений), а когда всё-таки приходится «морщить лоб», это вызывает раздражение. Быстро переходящее в ярость, когда выясняется, что на мучительный труд мышления вызывают понапрасну, зазря, просто чтобы «потрепаться», «поп—здеть». Поэтому спрашивающий, проблематизирующий, видящий вопрос там, где его нет (а жизнь-как-она-есть не содержит в себе никаких вопросов[138]) — это девиант: «чмо», «пидор», «псих».
Девиант не подозревается даже в глумлении, ибо глумление — признак силы, а у него её нет. Зато у него есть заразная слабость, сломленность, которой он пытается заразить других, здоровых. «Ты чё, больной?» — ещё одно типическое выражение кондового настроя.
При этом «больному» могут преспокойно дать в морду — именно в качестве «примочки», «чтоб пришёл в себя». Но ту же самую функцию, что и удар в морду, имеет «задушевный разговор» типа: «Слышь, паря, давай бля серьёзно. Ты бля всё себе там крутишь-мутишь, а жизнь — она бля такая, она конкретная, она крутки-мутки не понимает, нет, она какая есть, такая и есть, и больше, скажу я тебе, ни хуя никакая. Она тебя ам и нету, поял бля? А ты тут чё-то такое бля разводишь, разводишь, всё крутишь, мутишь, всё кого-то наебать хочешь, а сам себя бля наебёшь, потому как жизнь-то бля не обманешь. Она, зар-раза, такая штука бля, что ты как ни крути, а ничё из неё не выкрутишь, хоть всей своей жопой тресни. Аа я тебе так бля скажу: коли живёшь, живи по-честному, бля, мутотень-то эту свою не разводи…» и т. п. Собственно, кондовый разговор по душам и плюха в харю — это в рамках кондового дискурса одно и то же, разница между выбираемым способом общения чисто техническая.
Кондовость — это неизменное запаздывание подразумеваемого в самом акте подразумевания, это то, что в русском языке именуется «задним умом»: мысль, поставившая на тавтологию, вечно чего-то «не догоняет».
При этом кондовость предполагает осознание этого факта: «неухватывание» переживается, но не как собственная неудача, а как непозволительная вёрткость ускользающего смысла, который в своём убегании обнаруживает только свою злонамеренность. Убегающий воспринимается как мелкий воришка, пытающийся удрать от «настоящей жизни» с «правдой» за пазухой. Но «правда», как известно, «глаза колет» и жжёт ручки белоручки. Только грубые мозолистые мослы кондового сознания способны перенести мучительную ордалию «несения правды жизни», а умник убежит от неё сам, дуя на пальчики.[139] Однако сама попытка похитить эту правду заслуживает наказания — и поэтому «умнику» всё-таки следует дать в рыло.
Логической противоположностью кондовости является своего роде «выёживание», этакая помесь эпигонства, лживости, и попыток всучить дрянь, выдать одно за другое (старое, ложное, тупое — за современное, истинное, умное), то бишь демонстративная имитация, утверждающая себя ложь.
Если кондовость по существу интровертна и настраивает на пребывание «в собi», то качество, о котором мы говорим — даже не экстравертность, а экстравертлявость.
Можно назвать это состояние изолганностью.
Кондовый настрой претендует на честность, но ради этого снимает проблему честности с повестки дня как таковую. Его противоположность — та самая кривизна и надлом, который он так ненавидит. «Понты» и «выгребоны» суть иные способы уйти от вопроса — не уничтожив его, а имитировав ответ, или, в более сложном и тонком случае, подменив сам вопрос. Самая тонкая изолганность может доходить до того, что вопрос, формально не меняясь, ставится в зависимости от других вопросов («прежде чем мы будем говорить об этом, мы должны выяснить то-то и то-то») и уходит в дурную бесконечность отступающего вопрошания, когда цепочка вопросов ведёт не вперёд, а назад, на «глухие, окольные тропы».
Нетрудно догадаться, что полюс кондовости, служа противоположностью (и реакцией) на все виды «изолганности», «кривляния» и «выёбывания», является одновременно их извечным и назойливым спутником. Это как раз те противоположности, которые отлично живут рядышком: кондовость выступает отправной точкой изолганности, а изолганность, соответственно, финальным моментом кондовости.
Отношения между ними можно определить как «пространственно-временные». Изолганность обретает в кондовости «почву». Кондовость же относится к изолганности как к условию или предпосылке собственной неопровержимости. Для кондовости изолганность открывает перспективу вечной жизни, непроходящим, но и не наступающим событием пришествия которой первая — безусловно, при помощи второй — и оказывается в собственных глазах.
Иными словами, кондовость возникает как эффект фундаментализма (также возведенного в принцип обретения идентичности).
Фундаментализм, как особая форма кондовости, предполагает особенно вычурную форму изолганности: демонстративное ненахождение того, что на самом деле никуда не девалось.
Например, фундаменталист сокрушается об утраченных формах «простой жизни», не желая (более того — запрещая другим) видеть, что они никуда не исчезли, и даже не сильно изменились. Так, деревенские пересуды у колодца мало чем отличаются от многочасового сидения перед телевизором — и поэтому, кстати, «мудрый селянин» так легко превращается в «банального телезрителя».[140] Однако в фундаменталистской ретроспективе он обращается в «мудрого носителя вечных ценностей», кондово просветлённого созерцателя «живой жизни», которая «сама на всё даёт ответы». Точно так же религиозный фундаментализм точно так же рассказывает байки о временах простой, бесхитростной веры, когда люди меньше говорили и больше молились в сердце своём, а также изумляли небеса моральной чистотой. Опять же, с реальностью это не имеет ничего общего — зато эта олеография прекраснейшим образом снимает вопросы.
То есть в фундаменталистском дискурсе кондовость утверждает себя через демонстративное сокрушение о своём же оскудении.
Опять же, противоположностью фундаментализма выступает особая форма изолганности: наглое, хуцпанское[141] любование тем, чего нет или даже никогда не было, но что можно симулировать — например, упоение мнимыми достоинствами или мнимыми же страданиями. Одной из таких фигур является приписывание другим того же самого фундаментализма. Например, вся современная «антиантисемитская» риторика густо замешана на фигурах типа «антисемитизм — реакция иррациональной, звериной ненависти…», «из глубин быдляцого подсознания поднимается чёрная зависть к еврею — умному, находчивому, успешному…», «неотменимое наследие христианских преследований, ужас кровавого навета, впечатанный в гены антисемитов…» и так далее. Эти фигуры предельной изолганности зеркально отражают исходный кондовый посыл еврейского самосознания: «мы лучше всех, потому что мы лучше всех, и нечего тут».
Итак, кондовость выступает первичной формой недавания ответа путем отрицания вопроса. Это означает только одно: она выступает «нулевой степенью» изолганности.
Как ни странно, даже самое отвратительное выгрёбывание может быть оправдано и утверждено самым кондовым способом — например, фразой: «Ну чё ты при—бался к тому-то и тому-то: не видишь, что-ли, люди стараются». Это «люди стараются» снимает вопросы о честности или добросовестности этих стараний, подставляя вместо этого голый факт «демонстративно затраченных усилий», и запрещая обращаться к иным фактам (например, к результату стараний).
Выступая отправной точкой изолганности, кондовость сводит акт денотации: «Это есть то-то и то-то» к жесту, имеющему цель пометить территорию: «на том стою и не могу иначе» (или, грубее, «я здесь насрал и теперь это моё»).
Пространство в данном случае предстает расширяющимся местечком. Остается только добавить: современное пространство и есть такое расширившееся местечко — «глобализованный мир»; аналогично этому «современное время», «современность», «модерн», устроено именно как обжитая воронка.
138
«Жизнь» в кондовом сознании можно определить как царство ответов, точнее — царство одного-единственного ответа, заключающегося в отрицании вопроса как такового. «Чего ясно? Всё ясно. Как всё ясно? И так всё ясно. Кому ясно? Кому надо, тому и ясно», — вот смысловое содержание «живой жизни», её величайшее самооткровение.
139
Убеждённость в том, что истина неприятна и труднопереносима — это та часть кондового сознания, которая умудрилась проникнуть даже в святая святых рефлексии. «Неприятная истина» — это сейчас почти тавтология, истина и должна быть неприятной, и чем она неприятнее, тем больше в ней истинности. Любая мерзость, сказанная человеку в лицо, всегда претендует на «правду» — ту самую, которая «глазки колет». На использовании этого приёма — то есть выдавании мерзости за «правду» — был построен российский дискурс «разночинства», «базаровщины». Приходил хам и говорил: «Вы тут все живёте и правды не знаете. А правда в том, что Бога нет, вечной жизни тоже нет, из могилки вашей лопух будет расти, а попы всё врут и вас обманывают. И царь этот ваш — тоже всех обманывает, потому как не отец он народу, а сволочь. А уж если Царь сволочь, то и все сволочи». Это действовало ошеломляюще. Но, скажем, то же самое «Философическое письмо» Чаадаева было сработано именно по той же схеме: тщательное выговаривание самых оскорбительных и гнусных пакостей, которые только возможны, с интонацией
140
Я как-то раз читал материалы одной дискуссии, где некий философ (в смысле — кандидат этой самой науки) сокрушался о том, что наряды больше не переходят от бабушек ко внучкам, а сковородки и чугунки не служат многим поколениям. На ехидное замечание одного из присутствующих, что сковородка — штампованный товар, ничего особенного из себя не представляющий, он ответил вполне кондово.
141
«Хуцпа» (ивр). — особая сверхнаглость, которую евреи обычно приписывают себе (и немало этим гордятся). О хуцпе есть множество историй и анекдотов. Однако чтобы не навлечь на себя подозрений в излишнем антисемитизме, расскажу вполне интернациональную байку. «Дракончика спрашивают: «Где мама? где папа?» — на что тот отвечает «я съел», «тоже съел». На вопрос же «и кто ты после этого» раздаётся слёзное «бе е едный я сиротинушка».