Выбрать главу

И всё это, в общем, правильно — и не только в том смысле, что, дескать, show must go on, но и по сути своей. У Пушкина есть строки о равнодушной природе. Юлий Цезарь у Бернарда Шоу говорит: «Я старею, а толпа на Аппиевой дороге всё того же возраста». Стихия мысли столь же равнодушна, как природа, и тоже всегда одного возраста.

16

12 декабря 2004 года в семь часов утра темно. Владимир Вениаминович Бибихин успел попрощаться с родными и ушёл на встречу с Иным.

Сглаз

Салтыков-Щедрин. История одного города

Старые вещи обычно производят лучшее впечатление, чем они того заслуживают. Их скрашивает долгое неупотребление. Кинжал, которым выпускали кишки, — теперь «игрушкой золотой он блещет на стене», вызывая завистливые вздохи коллекционера: ну как же, старая работа, рукоять, резьба, вещь. В то время как если бы на кинжал посмотрел бы непосредственный пользователь, то сказал бы: ну да, ну ножик, массивный, плохая сталь, для боя не годится, а вот резать горло связанным пленникам в энном количестве — это как раз, для того и делан. И назвается этот нож «серборез».

Но ценители на это не смотрят. Их в основном интересует эстетика: а как будет смотреться эта железка вон на той стенке. И они совершенно правы — значение есть употребление, и теперь это не кинжал, а игрушка золотая. Да и зарезать им никого нельзя, ибо туп.

Но бывает и наоборот: со временем вещь становится опаснее, именно из-за внешней безобидности. В бабушкином сундуке лежит склянка с белым порошочком от крысок. В папином ящичке — ржавая бритва. Порошочек, разлагаясь, делается всё ядовитее. А лезвие, проржавев, при попытке им побриться сулит порез и заражение крови

Так что всегда полезно помнить простую мудрость Алисы из Страны Чудес: если долго держать в руках раскаленную докрасна кочергу, то можно обжечься; если очень долго резать палец ножом, из пальца в конце концов пойдет кровь, а если выпить слишком много из бутылки, на которой нарисованы череп и кости, то почти наверняка рано или поздно почувствуешь недомогание.

То же самое относится и к разного рода «явлениям духа». Любители литературы вообще и русской в частности тоже склонны забывать о самом простом: зачем были писаны те книжки, которыми они лакомятся.

В принципе-то они знают, что немалое количество «мировых шедевров» писалась по вполне конкретным поводам, часто очень паскудным, но склонны это игнорировать. Ну и что, если такая-то эпиграмма была пущена про господина NN, дабы опорочить его честное имя в глазах света? Кого интересует честь NN, который уж триста лет как застрелился! А мы вот теперь можем невозбранно наслаждаться изяществом рифмы. Убийственной, хе-хе.

Однако не стоит так уж благодушествовать. На «русской полке» всё ещё стоят книжечки, которые можно трогать только в резиновых перчатках, а читать лучше в скафандре высшей биологической защиты.

Для начала напомним забывчивым кое-что из того, о чём открыто говорили советские учебники. В которых было чёрным по белому писана та простая правда, что русская литература была по большей части «крайне критична» по отношению к существовавшему в стране строю. Включая форму правления, государственно-территориальное устройство, господствующее вероисповедание, культуру и т. п. Тем самым литература эта прямо или косвенно работала на тот или иной вариант государственного переворота.

То есть, если перевести вышесказанное на простой русский язык: книжки в России писались в основном для того, чтобы подвигнуть народ убить Царя, зарезать попов и восстановить Польшу.

От проведения каковых мер ожидалось, по слову Розанова (одного из немногих, писавшего не за этим, а об этом), что яблони будут плодоносить двенадцать раз в году.

Ну что ж. В конце концов программа была приведена в исполнение. Вне зависимости от нашего отношения к результатам — книжки можно ставить в шкаф. «Отработало». Можно, наконец, спокойно наслаждаться вязью словес.

Но не всё так просто. Да, топорные революционные агитки сейчас и в самом деле не вызывают ничего, кроме брезгливого недоумения. Роман «Что делать» превратился даже не в нулевую, а в отрицательную эстетическую величину — треш для эстетов, «в натуре Сорокин». А последние тома Толстого, где «против Церкви» и «анафема», просто никто не читает. Остались всякие приятные явления жизни — Пушкин там, Достоевский, — которые для своих времён были скорее исключением (они не очень хотели убить Царя и где-то даже возражали против такой идеи), ну а теперь вполне, вполне. Мы же ведь поняли, что Царя убили зря, бо яблок от того стало родиться меньше прежнего.

Однако ж не будем забывать, с какой машиной мы имеем дело. Как и всякое хорошо спланированное преступление такого уровня, русская литература критического направления работала сразу по нескольким направлениям и с разной глубиной захвата объектов. Фельетонщики-щелкопёры отстреливались по текучке, гоня перед собой тучу грязных слухов. Люди посолиднее заглубляли больше, поддевая плугом «институты» — монархию, церковь, государство. А самые-самые коренники, не пренебрегая всем вышеозначенным, впрыскивали чернильный ядок в «самую маточку», «в Рассеюшку косопузую» и в русский народ. Который ядок и посейчас прекрасно расходится по нашим жилочкам.

Одно из самых мерзостных, воистину иудиных сочинений из этой последней категории была напечатана в журнале «Отечественные записки» в 1869–1870 гг., и было с восторгом принято образованной публикой. В том же 1870–м оно было издано отдельным изданием.

То была книжка господина Салтыкова-Щедрина «История одного города».

Предыстория. Выпускник номенклатурного Александровского лицея, духовно вскормленный Белинским и передовыми французскими идеями (знакомая картина, ага?), Салтыков начал свою литературную карьеру с заурядной хулы на власти. За что был «сослан в Вятку», как писали советские учебники, — умалчивая, что сосланный был назначен старшим чиновником особых поручений при губернаторе, а потом советником губернаторского правления. Вернувшись в Петербург, он привозит с собой «Губернские очерки», понятно какого содержания. Дальше продолжает залупаться, совмещая это с карьерой — и дослужился, сукин кот, до вице-губернатора Твери. За участие в подготовке антиправильственных выступлений в 1861–1862 году его, наконец, вынудили оставить должность. После чего иудыш переходит в открытую журнальную фронду, развёрстывает блядье хайло и начинает крыть «рассеюшку» по матушке, с оттягом и смаком.

Несколько слов о творческом методе СЩ. Надо сказать, что, в отличие от многих и многих забытых подражателей, он тонко понимал природу глума. Бичевание действительных пороков, даже выпячивание их — это всё ранит не столь уж сильно, потому что обсуждение действительных неприятностей, даже в издевательском тоне, всё-таки включает разум. Гораздо большего можно добиться, если издеваться над вещами невинными или даже похвальными — скажем, над формой носа жертвы, или над её лицом. При этом внешность может быть идеальной. Тут важен тон. Что-то вроде — «у письмоводителя было славное открытое лицо, высокое чело его не пересекала ни единая морщина… словом, это было лицо из тех самых, что так любимы начальством». Всё, неведомый письмоводитель уничтожен — словечком «чело», намёком на «извилину» и упоминанием «начальства». Ещё лучше — глумиться над тем, чего нет. На русской почве эту методу первым предложил Гоголь, но Щедрин владел приёмом в совершенстве. «У министра N на плече вскочил необыкновенный прыщ, превратившийся во вторую голову, гораздо умнейшую первой. Не то чтобы первая была глупа, она была даже где-то и толкова, но голова, вылупившаяся из прыща, и вовсе была кладезем мудрости…» — начало типичной «щедринской» сказочки. Понимающие читатели похохатывали над «подразумеваемой фигурой» — скорее всего, умным и честным человеком, которого вроде бы и не за что взять. Но клещ прицепился — и на репутации выскакивает прыщ. «Умная голова, ещё умнейшая первой». Гы-гы-гы. Бугага.