Выбрать главу
2

Когда же этот простенький механизм дал дуба — то есть в девяностые — это было воспринято соответствующей прослойкой людей как обрушение культуры вообще. Книг в магазинах появилась чёртова уйма, но престижность почитушек кончилась навсегда. Приехала на мерсах настоящая буржуазия в самом гнусном её обличье, а Булгаков и тем более Тейяр стали дешёвкой.

Одновременно потеснились и позиции книжки как орудия отдохновения. Книжка хорошо помогает после тяжёлой, но не долгой и не нервной работы. Когда же приходится не «вкалывать», а «крутиться», то есть тратить нервишки, к отдыху предъявляются совсем другие требования. Нужно не набраться сил, а снять стресс — причём желательно побыстрее. Для этих целей чтение не подходит: куда лучше посмотреть кассетку с боевичком, фантастичку там какую-нибудь, пройти пару левелов компьютерной игрушки (благо, появились), а лучше всего работает бутылка водки под ненавязчивый закусон. Интеллектуалы, кстати, чаще прибегали именно к водке: быстрее вставляло, а времени стало категорически не хватать.

С другой стороны, как уже было сказано, книг стало «очень больше чем». И книги стали другими — начиная от внешнего вида (что немаловажно[263]) и кончая содержанием. Я не имею в виду только «новые имена» или «отсутствие цензуры», хотя и этого достаточно. Схлопывались и взрывались целые сегменты чтивного рынка — например, ушли в кому толстые журналы, но родился глянец, сдохли книжки «сделай сам», но вознеслись «пособия для чайников», научпоп слился с развлекательной литературой, слово «учебник» изменило свой смысл, и так далее, и тому подобное.

Одним из отдалённых следствий этих геологических катастроф стало воскрешение вторичных жанров типа рецензий, отзывов, обзоров и т. п. Нет, я не говорю, что раньше их не было. Формально-то они существовали и в какой-нибудь «литгазете» можно было прочитать «рецензию». Но то были совсем другие рецензии. Это был поджанр советской литкритики. Они писались не для читателей, а для самих писателей и их начальства, а смысл их состоял в том, чтобы вынести книге оценку и поставить на ту или иную полку согласно её рангу. (Ей наследовала постсоветская литературная критика «правого русского толка» с её долгими фантомными болями — «литпроцесс» и проч). Ещё случались рецензии разносные — то была воля начальства, выраженная в форме эстетической критики, всякие «рагу из синей птицы». Но то считалось грязной работой, и делали её спустя рукава. Впоследствии, в девяностые, тот же жанр расцвёл на совершенно иной почве и породил такой цветник зла, что просто мамочки мои.

Нововостребованные же «обзорчики—посмотруйчики» были по генезису ближе к рекламе, ориентировались на потребителя (читателем в прежнем смысле этого слова человека образца девяностых назвать было уже нельзя) и отвечали на вопрос «стоит читать или фигня полная», или даже «съедобно — несъедобно — какого вкуса». Писалось всё это не какими-нибудь матёрыми мастодонтами пера, а всякими случайными околожурнальными людьми, подогревающимися маленькой денежкой, которую платили за эти черкушки. Чему и я отдал дань; что и заметно.

Вторым побегом на том же древе выросла так называемая «культурология» — этим словом стали, не лукомудрствуя, обозначать всякие окологуманитарные рассуждения, в том числе над текстами. Это такой весёлый, необязательный жанр, весь смысл которого — в «сопряжении далековатого»: найти в какой-нибудь книжке то, чего там отродясь не было, причём сделать это красиво, с блеском, как фокусник, вытряхивающий из цилиндра кролика. Чаще, правда, получалось нечто в стиле «груша какает морковкой»: статейки типа «Павел Корчагин как сын Тезея и Ариадны», «Колобок как Пётр Второй», «Чехов как Ксенофонт», «Толстой как криптотрансвестит» и прочие каки-каки плотно забили пространство духа, или как оно теперь там называется. Всё это приперчивалось тремя французскими специями — Бодрийяром, Фуко и Дерридой, и чем дальше в текст, тем больше там было напачкано Дискурсом Симулякрычем да Эпистемой Семиотьевной.

Отдельным потоком шло доносное литературоведение. Это стало почётной и вкусной работой: доносных и разгромных текстов стало не в пример больше, чем при «совке», только доносили не на «антисоветчину», а на «красно-коричневых», «антисемитов» и «русских фашистов», окопавшихся в последних толстых журналах или пытающихся пролезть в тонкие. Не оставляли вниманием ни живых, ни мёртвых. К примеру, один образованный неадекват, Михаил Золотоносов, специализирующийся на брюзгливых ламентациях в стиле «в этой говённой стране вышла ещё одна говённая книжка», в свободное время специализировался на поисках антисемитизма в текстах, где его, казалось бы, ну совсем нет, — и находил ведь, ракалья! Венцом его усилий была книга «Мастер и Маргарита» как путеводитель по субкультуре русского антисемитизма», где при помощи волшебных слов «возможно», «вероятно», «очевидно», «несомненно» и нескольких цирковых приёмов доказывается как пальцем в воду, что Воланд — еврей и масон.[264] Впрочем, Булгаков был отмщён: известная исследовательница его творчества Мариэтта Чудакова, в свою очередь, увидела в одном мандельштамовском стихотворении донос на Булгакова[265] и т. п.[266]

В таких умственных игрищах интеллектуалы проводили свой досуг на виду у публики — и даже иногда срывали вялые аплодисменты. И получали гранты, ибо грантоедение было приводной пружиной всего этого «жида с лягушкою венчанья» и перманентного разверзания ложесен перед мировой дерридой.

При всём том во всех этих жанрах бывали свои удачи. Реклама (и антиреклама) книгопродукции иногда случалась просто гениальная, лучше самого товара. Блеск ума иногда завораживал — не всё ж там была дурь. Даже доносный антисеми(о)тизм бывал временами забавен. Чего греха таить: я и сам не без удовольствия пользуюсь подобной оптикой, хотя и направляю бинокуляры в другую сторону, в том числе и на тех, кто особенно усердствовал в таких делах и «выбивался в первые ученики», как сказал бы Евгений Шварц.

3

Но куда-то провалился такой банальный, в общем-то, жанр, как мысли о прочитанном. Именно мысли — и именно о прочитанном. Чтобы, знаете, этак — не совсем уж отрываясь от текста, но и не сводя дело к рекламе/антирекламе/доносу. В том пространстве, где, собственно, всё интересное раньше и происходило, в пространстве «розановщины» и «гершензоновщины», оказалось пусто. Я грустил и читал Кожинова: у него-то это было, особенно среди «последнего». Ну и в тех случаях, когда я (всё за той же денежкой) писал что-то о книжках, то имел в виду ещё и — —.

Но почему это пространство опустело?

Обычный ответ — «нет времени».

И дело не в том, что читать стало и в самом деле некогда и не в описанном выше смене стиля труда с тяжёлого на нервный. Здесь, скорее, произошло важное стилистическое изменение, касающееся самой «ткани жизни», — изменение, заслуживающее того, чтобы на него обратили внимание.

Подобьём бабки. Несмотря на все обстоятельства, отвращающие от чтения, книжки всё-таки читаются. Читаема и «литература о литературе» — более того, как уже было сказано выше, появились новые жанры. Провалилось именно то, что называлось «размышлениями над книгой».

Почему времени не хватает именно на это?

Займёмся — опять-таки — тем самым, на что его нет: рассуждать. Наше время, начавшееся с девяностых годов прошлого века, имеет свой стиль. Имя ему — дефицит. Время, в отличие от «застоя», когда его было навалом, осознало себя как «редкий товар», за который надо дорого платить. Если раньше его можно было тратить на что душе угодно (вплоть до переписывания от руки всякой херни), то теперь оно[267] просто не позволяет расходовать себя как кому в голову взбредёт.

При этом меньше его не стало. Оно стало иначе организовано. Я бы сказал, теперь само время дозволяет только те занятия, которые подтвержают его, времени, ценность. Занятия при этом могут быть самыми ерундовыми — кабацкие посиделки, дешёвые детективчики или «дамские романы».[268] Или те же компьютерные игрушки, на «прохождение» которых люди тратят годы жизни. Важно, что времяжорки оставляют человека ни с чем, кроме ощущения потраченного времени.

вернуться

263

См.: «О советской книге» в настоящем сборнике.

вернуться

264

Чтобы было понятно, «как такое возможно», применю метод этого автора к себе. Если, скажем, Золотоносову попадётся на глаза эта книжка и он захочет уличить меня в антисемитизме, он напишет, что выражение «образованный неадкват», очевидно, намекает на его, Золотоносова, еврейство: ведь слово «образованный» очень похоже на слово «обрезанный», особенно если ему обрезать суффикс (что само по себе того-с!) и заменить одну гласную (а это уже намёк на неогласованный текст на иврите), слово же «неадекват», очевидно, имеет смысл «не адекватный национально, имеющий неправильное происхождение». Всё, сдавайте тапочки, я шифрующийся антисемит. И теперь на меня можно и нужно доносить в ПАСЕ, запрещать в законодательном порядке и лечить электричеством. Кстати, тот же Золотоносов обнаружил антисемитизм и у Мандельштама.

вернуться

265

Об этом я узнал случайно и, что называется, проникся. Чтобы не смазать впечатление, воспроизвожу дневниковую запись на эту тему:

23 мая 2001 года

Вчера в книжном магазинчике около найшулевского логовища (где переходно экономят). Там несколько комнат (в том числе — нотный букинист, а теперь ещё и востоковедение сделали отдельно) и, помимо прочего, «буфет» — нечто вроде пародии на советские заведения с тем же названием. Предлагается гречневая каша с сосисками в пластмассовой посудинке, какие-то сырки и прочий ностальгический ужас.

Иван, оголодав, решается съесть что-то относительно безобидное — какой-то «йогурт». Я «составляю компанию». Пристраиваемся в уголке. За соседним столиком сидят трое: пожилой дядька с хорошо развитой плешью, обрамлённой сединами, тощий мужик «за сорок» с карандашной твёрдостью во взоре и подсевший к ним юноша бледный со взором потухшим. Разговаривают они громко и вкусно, так что хошь ни хошь, а слушать приходится. Впрочем, слушать интересно. Юноша оказывается литинститутовским. И жалуется, как водится, на свою студенческую долю. У него, у юноши, проблема — он никак не прорвётся с зачётом через Чудакову. «Я ей торт принёс здоровенный» — сокрушается юноша, теребя шевелюру, «а она его вот так в сторону отодвигает и сразу вопрос: когда запретили такого-то?»

Дальше по ходу разговора выясняется, что вопросы, которые задаёт М.Ч., сводятся ровно к этому — кого когда проклятые коммуняки запретили, репрессировали или подвергли иной какой-нибудь каре. Что парню сугубо неинтересно, да и к тому же: «я с ней поспорил как-то прямо на лекции. Она говорила, что у Мандельштама в строчке «но не волк я по крови своей» содержится косвенный донос на Булгакова, который за год до того сказал, что…» — конца фразы я не расслышал, потому что дядька с плешью включился и стал учить юношу жить. Голоса смешались и выплыла только конечная фраза — «…она же за демократию глотку перегрызёт». Дальше бедолага признался ещё в одном грехе, а именно в том, что ему нравится музыка нового-старого гимна. «Я только про музыку сказал!» — оправдывался бедолага, «я не про слова ни в коем случае, а она как понесла…»

вернуться

266

Надо сказать, что такая идеологическая бдительность прямо наследовала советской. Советские товарищи тоже обожали находить двойные и тройные смыслы, — клонящиеся, разумеется, к низвержению советской власти, — в самых невинных вещах. Юрий Богомолов рассказывал такую байку (цитирую по публикации в «Известиях»):

Еще в довоенные годы над кинематографом был поставлен очень политически подкованный начальник. Фамилия его была Дукельский. А может, другая — неважно. Он по должности отсматривал все картины, делал авторам замечания. Одна из них не вызвала никаких нареканий (что было редкостью), но вдруг его сознание обожгло последнее слово в картине: «КОНЕЦ».

— Конец чего? — спросил он расслабившегося режиссера. — Света? Советской власти?

— Что вы… Как можно! Конец фильма.

— Тогда так и напишите.

Так и стали писать с тех пор.

Впрочем, через строчку тот же автор ниже приводит другую историю, подтверждающую, что опасения цензора были не напрасны:

Спустя много лет, когда все искусства праздновали вслед за Октябрем свои пятидесятилетия, был выпущен красочный плакат «50 лет — советскому цирку». Вся интеллигенция веселилась, вычитав в нем своё.

(Мне, кстати, всегда нравилось это самое «конец фильма»: оно звучало точнее и менее безнадёжно, чем безнадёжный американский «The End», который, как мне казалось, был уместен только в том случае, если все герои фильма окочурились в финале. Так что товарищ Дукельский задал вполне уместный вопрос и к тому же заложил основы хорошей традиции — которую теперь, скорее всего, похерят, чтобы «сделать как у людей»).

вернуться

267

Или те, кто его контролируют.

вернуться

268

Которые откровенно рекламируются именно в качестве одуряющих снадобий. «Отправь голову в отпуск» — такая реклама украшала вагоны метро в 2005 году. Рекламировалась новая серия романов в мягких обложках от какого-то «издательства Амадеус». Та же реклама шла по телевидению, на радио, на придорожных щитах (именуемых почему-то «биллбордами») и т. п. Характерно, что «романы» от «Амадеуса» анонимны, то есть пишутся литнеграми конвейерным способом. Книжка стоип 15 руб. — это цена бутылки плохого пива.