Но другой возможности уже не было: судомойка, горничная, помощница повара, шеф-повар. «Есть будут всегда». На фотографиях — покрасневшее лицо, блестящие щёки; мать подхватила под руки оробевших серьёзных подруг, тянет их за собой; на лице радость от уверенности в себе: «Со мной никакой беды в жизни не случится!»; откровенная, бьющая через край жажда общения с людьми.
Городская жизнь: дешёвые короткие платья, туфли на высоких каблуках, холодная завивка и клипсы, беспечность и жизнерадостность. Мать даже побывала за границей! — горничной в Шварцвальде, тьма ПОКЛОННИКОВ, никому ни вот столечко! Погулять, потанцевать, поболтать, повеселиться: обманные манёвры, чтобы не допустить половой близости, «да мне никто и не нравился». Работа, развлечения; то тяжело на сердце, то легко. У Гитлера по радио звучный голос. Тоска по родине, как у всех, кто ничего не может себе позволить; и снова отель на берегу озера, «я уже работаю в бухгалтерии», похвальные отзывы: «Фрейлейн… обнаружила способности и сообразительность… Нам жаль расставаться со столь прилежной и жизнерадостной… Она уходит от нас по собственному желанию». Она каталась на лодках, танцевала ночи напролёт, не знала усталости.
10 апреля 1938 года: произнесено то самое немецкое «да!». «В 16 часов. 15 минут после триумфального следования по улицам Клагенфурта на площадь под звуки баденвейлерского марша въехал фюрер. Ликование масс не знало предела. Гладь свободного от льда озера Вёртерзе отразила тысячи знамён со свастикой, украшавших санатории и загородные виллы. Имперские самолёты и наши местные, казалось, соревновались в скорости с облаками».
В газетных объявлениях предлагались значки к избирательной кампании и флаги из шёлка или из бумаги. Футбольные команды, закончив игру, прощались со зрителями выкриками согласно предписанию: «Зиг хайль!» На автомашинах знаки «А» заменили знаком «Г». По радио в 6.15 — приказы, в 6.35 — призывы и лозунги, в 6.40 — утренняя зарядка, в 20.00 — концерт из произведений Рихарда Вагнера и до полуночи — развлекательные программы и танцевальная музыка имперской радиостанции в Кёнигсберге.
«Твой бюллетень для голосования 10 апреля пусть выглядит так: больший круг под словом ДА перечеркни жирным крестом».
Воры, выпущенные на свободу в эти дни и вновь попавшиеся, изобличали себя, утверждая, будто купили спорные товары в магазинах, которых, поскольку они принадлежали евреям, ВООБЩЕ БОЛЬШЕ НЕ СУЩЕСТВОВАЛО.
Факельные шествия и митинги; здания с новыми государственными эмблемами обрели ЛИЦО и ВЫТЯГИВАЛИСЬ В ГЕРМАНСКОМ ПРИВЕТСТВИИ; леса и горы также украсились; перед сельскими жителями исторические события разыгрывались в виде спектаклей на природе.
«Все мы были взбудоражены», — рассказывала мать. У них появились какие-то общие переживания. Даже скука буден представлялась весельем праздников — с таким настроением трудились «до глубокой ночи». Наконец-то обнаружилась великая связь между всем, что до сих пор было непонятным и чуждым; всему словно нашлось своё место, и даже отупляющая, механическая работа стала осмысленной. Рабочие движения, которых она требовала, внезапно обрели — ибо человек сознавал, что их одновременно выполняют множество других люден, — бодрый спортивный ритм, тем самым человеку казалось, что он хоть и в сильных руках, но всё-таки свободен.
Ритм стал существованием, он стал ритуалом. «Общая польза выше личной, общие интересы выше личных». Человеку казалось, что везде он дома, а потому исчезла и тоска по родному долгу; на обороте фотокарточек у матери записаны разные адреса, впервые она завела (или получила в подарок?) записную книжку: появилось вдруг так много знакомых и так много всего случалось, что-то можно было ЗАБЫТЬ. Ей всегда хотелось чем-либо гордиться; а раз всё, что она теперь делала, оказывалось по-своему важным, то она могла и вправду гордиться не чем-то определённым, но вообще, эта гордость стала её состоянием, выражением обретённой полноты жизни; с этим смутным чувством гордости она не хотела теперь расставаться.
Политикой мать всё ещё не интересовалась: то, что разыгрывалось у неё на глазах, походило на что угодно — маскарад, хронику («Сводка событий, две музыкальные недели!»), некий светский храмовый праздник. «Политика» была ведь чем-то неосязаемым, абстрактным, стало быть, не карнавалом, не хороводом, не ансамблем в национальных костюмах, во всяком случае, не тем, что МОЖНО ВИДЕТЬ. Кругом, куда ни глянь, сплошной парад, а «политика» — что это? Слово, которое не стало понятием, ведь его вдалбливали ещё в школе, как все остальные политические понятия, без какой-либо связи с чем-то конкретным, реальным, а просто как лозунг, или если уж пытались объяснить его наглядно, то как неодушевлённый символ: угнетение представлялось в виде цепи или сапога, свобода — в виде вершины горы, экономическая система — в виде умиротворяюще дымящей фабричной трубы и любимой трубочки по вечерам, а общественная система — в виде лестницы, на которой размещались: «император — король — дворянин/буржуа — крестьянин — ткач/плотник — нищий — могильщик»; это была игра, но играть в неё могли только в многодетных семьях крестьян, плотников и ткачей.