Выбрать главу

Салим остановил машину. Помнится, то была прямая серая улица, тянувшаяся без конца… Только вдали, у самого неба, ее заглатывали окаймлявшие ее черные здания. Я смотрела на нее. Смотрела и не могла оторвать от нее глаз.

Не сходя со своего места, Салим открыл мне дверцу. Как сквозь сон, я услышала:

— Уходи, если хочешь, но если ты это сделаешь, то, предупреждаю тебя, это будет навсегда.

Тон его не допускал возражений. Я внимательно рассмотрела его напряженно ждущее лицо. Он не волновал меня.

Что было важно, что приводило в ужас, так это прямая улица, одинокие прохожие, исчезавшие подобно теням. Наш небольшой автомобиль показался мне островком в туманном, безжизненном мире, где я не смогла бы даже страдать. Я поймала себя на том, что ненавижу Салима; но эта ненависть была отрадна.

— Я остаюсь, — хрипло сказала я.

То было не поражение. Салим вновь тронулся в путь. На лице его мелькнула улыбка. Рано торжествуешь победу, подумала я. И в этот раз выбор сделала я, а не ты.

* * *

Мое решение остаться он принял не за малодушие, как посчитала я, движимая враждебностью, а за очередное доказательство моей любви. Когда он в конце концов заговорил, гнев его уже прошел.

В другой раз, когда-нибудь, я покину тебя, Салим. Буду смотреть тебе вслед. И в ту секунду, когда нить между двумя существами натянется, чтобы сверкнуть молнией разрыва, болезненной молнией конца, в этом новом освещении у меня останется твое лицо, твое присутствие, ты, чей облик я с отчаянным спокойствием хотела бы запечатлеть навсегда. Но все это потом, Салим.

Вот почему сегодня во мне заговорила совесть, когда перед наступлением ночи, выползавшей из реки, я пыталась отгадать твое лицо, твои черты, наверняка искаженные волнением.

— Послушай, Далила, — говорил ты, — я знаю, что требую от тебя слишком многого… Я знаю, что ты должна заниматься; но мне каждый день будет невыносима мысль о том, что ты бываешь где-то без меня…

Я уж не стала и возмущаться, а спросила до боли искренне:

— Ты что, не доверяешь мне?

— Нет, не в этом дело, — объяснял он в темноте, — я знаю, что у тебя нет ничего общего с этим миром… Но мне невыносимо оставлять тебя в нем…

Я слушала его. Меня согревала, обволакивала его неуклюжая пылкость. В качестве последнего доказательства любви он требовал от меня жертву: я могла бы, если б захотела, готовиться к экзаменам и не посещая эти курсы. Право решать он предоставлял мне. Если я не смогу на это пойти — что ж, он смирится. Значит, такова судьба; он покорится ей, поскольку любит меня и иначе существовать не может.

В моменты обоюдной экзальтации, когда упоенно закрываешь глаза, случается отдавать то, что раньше и в мыслях не было отдать. Я с гордостью обнаружила, что это принесение себя в жертву на пределе собственного достоинства, это ограничение своей свободы было для меня просто другим способом почувствовать себя независимой, никогда не иметь, как я уже говорила, над собой хозяина.

Перед нами текла Сена; огни соседнего моста мерцали на ее глади, подобно жемчужному ожерелью на меховом манто. Самые торжественные наши обеты давались вот так: перед водным зеркалом, перед этой прозрачной безмятежностью.

— Да, — кротко ответила я. — Я сделаю все, что ты захочешь. Если бы ты сейчас потребовал, чтобы я всю свою жизнь провела с тобой одним, я бы с радостью согласилась…

— Нет-нет, — возразил он, — когда я чувствую тебя рядом, когда я не боюсь тебя потерять, то хочу, чтобы ты была свободна, счастлива…

Я улыбнулась ему. Я была счастлива. В воде, дремавшей у наших ног, в устремленных на меня глазах Салима я увидела отражение покорной, пылкой супруги, и этот образ меня завораживал.

То, что я уступила его первой прихоти, принесло ему отнюдь не спокойствие, но желание удовлетворить новую. Едва зародившись, его ревность поглотила в себе все. Теперь я узнавала ее в малейших замечаниях Салима. В его молчании, в его, казалось бы, отвлеченных вопросах. Перед этим омраченным подозрительностью лицом я с радостью ощущала свою бесхитростность.

Я говорила. Болтала без умолку. Рассказывала о том мире, в котором мы нашли прибежище. С особенным пристрастием живописала то, что мне не довелось познать: легкость и непринужденность элегантных надменноликих красавиц, бесстыдство парочек. Гордость женщин, ожидающих богатых клиентов на тротуарах у выхода из театров, — сумеречных богинь таинственной религии. Я удивлялась всему. Без возмущения или неприязни. Только с радостью от того, что открываю для себя новое.

Салим слушал меня по обыкновению внимательно. Он соглашался, но я чувствовала, что его тревожит, как бы эта речь не приняла обвинительный уклон. Я улавливала его беспокойство, когда он подхватывал очередную мою тему, но с большим ожесточением. Он старался убедить меня в том, что все показавшееся ему опасным — просто потому, что я об этом заговорила, и его уже не интересовало, в каких именно выражениях, — является пороком.

Я поддакивала, но без энтузиазма. В его голосе слишком явно слышалось своекорыстное стремление переубедить меня. Опасности, о которых он говорил, меня никак не задевали; я не испытывала ничего, кроме безразличия, которое Салим принимал за слабость, за недопустимую наивность; это возбуждало его еще сильнее. По ходу нашего разговора все явственней проступал его страх. Он воспламенялся, пускался в разглагольствования, которые все больше напоминали проповеди, а проповеди всегда вызывали во мне неодолимую скуку. Поскольку скуку я скрывать не умела, то вид у меня сразу становился отсутствующий, и Салим нервничал. Он уже видел меня кто знает? — обманутой, ввергнутой в соблазн миром, который он с яростью расписывал как средоточие всех пороков, всех грехов.

Слыша многократно повторяемое слово «грех», я с трудом удерживалась от зевка. Я не верила в это. Он уже забыл начало нашего разговора — ведь я первая сетовала на старость этого мира. Салим становился подозрительным, раздражительным. Он заводился.

Я начала понимать скрытые пружины его ревности; я предпочла капитуляцию, чтобы избежать ссоры, которую могло породить это недоразумение. Я молчала. Вступала в разговор лишь для того, чтобы вернуть ему немного душевного равновесия, сохранить которое в последнее время удавалось ему с таким трудом. Я успокаивала его, улыбалась ему. В его взгляде всегда оставалась тень, прогнать которую я силилась очередной порцией болтовни.

* * *

Я много говорила о Жильберте. Рассказывала, как мне хорошо от ее присутствия — оно приносило мне почти физическое отдохновение. Я взяла привычку проводить утренние часы в ее комнате. Она работала за столом. Я же растягивалась на ее кровати и дремала; время от времени я позволяла себе удовольствие отвлечь ее каким-нибудь праздным замечанием, на которое она обычно не отвечала. В те дни, когда она уходила, сказала я Салиму, мне было ужасно скучно.

Он слушал меня молча. Я догадывалась, что он злится. Но предположение о том, что он способен ревновать меня даже к Жильберте, казалось мне абсурдным. Он и сам это чувствовал и оттого невольно кривил душой.

Свою ревность он маскировал под недоверчивость. Он столько повидал, утверждал он, он знавал стольких девушек, которые скрывали под невинной внешностью страшную развращенность, что его не удивило бы, если бы Жильберта… Я от души смеялась: Жильберта была воплощением здоровья.

Оттого, что он так и не сумел меня переубедить, вся его ревность вышла наружу. Разве не смешно, дескать, что мне необходимо общество другой, да еще иностранки? Неужели его недостаточно? И к тому же зачем терять столько часов в комнате этой девицы? Лучше бы я тратила это время на учебу.

Я не слушала его, а лишь созерцала. Наблюдала, как он увязает в своих нелепых страхах. Я почти жалела его. Он представлялся мне незнакомцем, который погружается в зыбучие пески — издали, оттуда, где я стою, видны только судорожные, карикатурные движения загребающих воздух рук.

Я перевела разговор на другую тему. Точнее, дала ему возможность сказать и неоднократно повторить мне, какое безмятежное счастье испытает он в тот день, когда я стану его женой. «Да ведь ничего не изменится, — воскликнула я, — мы и так по полдня проводим вместе…»